Я прожила в холодном – ледяном? мертвом? – доме деда с бабкой на Преображенке около пятнадцати лет: когда mama сделала окончательный выбор между мной и клавесином, когда я поняла, что Инструмент значит для Нее гораздо больше какой-то девчонки, я закрылась окончательно – долгие годы никто не мог выманить меня из раковины так называемой внутренней эмиграции (да, собственно, никто особо и не стремился), явившейся на тот момент времени единственным спасением от нелюбви. Иногда mama, впрочем, напоминала о Себе – афишами, редкими пригласительными, звонками в четыре утра под шофе: “Крысик, не спишь?” – Она называла меня К р ы с и к, да. Чаще всего на концертах звучал, разумеется, Ее обожаемый le grand Couperin – я, кажется, наизусть выучила тогда “Тростники” и “Бабочек”, “Сборщиц винограда” и “Испанку”… Она была очень артистична, mama, и очень элегантна – всегда, даже в периоды депрессий, не устававшая повторять: “Чем мне хуже, тем лучше я должна выглядеть” – не потому ли, казалось мне, маска приросла к Ее лицу, а сердце совсем онемело? (лишь позже я пойму, что только так и можно, только так). Ее концертные платья по сей день остаются для меня образцом стиля, верхом совершенства – или насчет совершенства все-таки тогда казалось?.. Не знаю, не знаю… помню лишь полные залы, скучные (всегда не мои! чужие!! мне же не на что!!!) цветы и треклятые аплодисменты… Она часто снилась мне после этих выступлений, одетая по французской моде семнадцатого века – о, корсет, о, пышные юбки, о, широкий распашной роб (дворянка, конечно!) да парчовые туфельки на долгом изогнутом каблуке!.. Или: высокий стоячий воротник на каркасе, буфированные рукава, башмачки с заостренным носом из цветной кожи… Или… Или… Тогда-то я и начала рисовать: на любом клочке бумаги моментально появлялись платья, носить которые полагалось лишь избранным; так история костюма, вошедшая через врата боли в мое сердце, стала “делом жизни” – много позже я выучилась на модельера… да что там, я даже успела преподнести mame платье: такого не было у самой Снежной королевы! За это я полгода мыла полы в одной цирюльне: есть ли что-нибудь красивей муара, парчи и кружев?..
“От боли можно было легко потерять сознание, но что оставалось делать? Нужно забыть, просто забыть и м я, повторяла Жесткая Девочка. Иглы входили под ногти если не легко, то, по крайней мере, уже без особых усилий – и даже обмороки случались все реже. Ничего не было – да ничего и не могло быть: чудо любви уснуло: а может, и умерло, кто знает?”
Я всегда немного терялась, перед тем как нажать на кнопку – пальцы жгло! – звонка. Ее звонка. Ведь Ей, mame, всегда было некогда – Она либо спешила на репетицию, либо “только вернулась”. “…мелодика итальянского стиля соединяется с французской манерой, вот и всё! – открыв дверь, Она кивнула мне, продолжая говорить в трубку. – А “Les Ordres” 1717-го ставлю в ближайшую программу…”
Я не знала, как вести себя с Ней – рыжеволосой колдуньей с фиолетовыми (линзы) глазами, по ошибке, возможно, назвавшейся mamoi; быть может, думала я порой, это действительно “сбой программы” и где-то живет мама? Отец меня как-то не занимал – я его, собственно, тоже. По словам бабки, не привыкшей церемониться, он относился “к категории приматов, рассматривающих самку исключительно как приспособление для слития спермы”, и лишь животный страх mami избавил Ее uterus от кюретки для выскабливания – так, собственно, родилась я.
“А знаешь, – mama резко кладет трубку и тем же самым голосом, очень ровным и сдержанным, произносит, – когда я еще училась в консе, мы со скрипачкой решили гадать на Святки – суженый-ряженый, вся эта чушь… А январь под Рождество… ух! Лёд один. Пальцы к перчаткам чуть не примерзли, пока до Малой Грузинской добрались: иногородние-то из общаги их по домам разъехались, скрипачка одна в комнате осталась – ей до “ямала” ее дорого лететь очень было… Ну вот, все, как надо – и даже ключ с зеркальцем под подушкой для сна-то вещего… заговор какой-то специальный в полночь, чтоб “суженый” проявился, прочитали… Бред, конечно – а кто в двадцать хоть раз не бредил? Свечи в зеркальном коридоре, в который смотреть надо, не отрываясь, отражаются… Как вчера! “Гадай, гадай, девица, в коей руке былица, – она на миг запнулась, – …былица достанется, жизнь пойдет, покатится, попригожей срядится, молодцу достанешься, выживешь, состаришься…” – из учебника по народному творчеству, кстати, да… И что-то мне тогда так тоскливо стало! Мало того, тоскливо – страшно, тошно, ужас! В такие моменты и ноты забудешь, и имя… А за окном вьюга, каждый шорох за нечисть принимаешь… а потом она, “нечисть” эта, так в зеркало и лезет! Правда. Смотрю – глазам не верю: вместо суженого-ряженого, черт бы его подрал, одни рыла свиные мерещатся… ясные такие, отчетливые. Живые… Я как закричу! А потом как зареву… А ведь, как ни крути… – mama смотрела сквозь меня, – так все и вышло. Ни одного лица за всю жизнь. Рожи одни. Рыла свиные. Это только кажется: люди. Если б не музыка…” – я ненавидела Ее Станок. Французских клавесинистов. Le grand Couperin. Едва ли это приходило Ей в голову. Я простила, конечно, простила. “Мама, почему ты молчишь?”
“Снежная королева хохотала: ни одной фейке с крылышками не устоять против ее вечной мерзлоты! А то, что мальчишка сбежал… так когда это было! К тому же сказочника давно нет, да и какая, в сущности, разница? Сердце девчонки превратилось в иней – ничего, еще немного, каких-нибудь несколько зим, и из нее, пожалуй, получится ценный экземпляр!”
– Давай-ка, пошевеливайся, – приказала я шлюхе, и та, проворно выскользнув из лифта, проскочила в квартиру. Я включила свет и начала разглядывать ее: крупные пухлые губы, темные миндалевидные глаза, смуглая кожа… Она привычно – причем абсолютно не эстетично – начала раздеваться, а я, достав с полки “Камасутру”, прочла: “При посещении мужчин гетеры получают наслаждение и, согласно обычаю, средства существования”. Интересно, получают ли гетеры наслаждение при посещении женщин?
Закурив трубку, я села в кресло и стала наблюдать за ее квазиподростковыми (масочка) движениями: это было, в общем, абсолютно неэротично, хотя, так скажем, и несколько непривычно для меня. Шлюха же, кажется, не догадывалась, зачем я позвала ее, и ближе к полуночи, когда я расставляла зеркала и свечи, заскулила:
– Чего тебе надо? Чего хочешь? Трахнуть? Трахай! В душу только не лезь, – но мне-то как раз нужна была душа, м а т е р и а л, глина: вагина – своего рода моветон.
– Приготовься к допросу, – сказала я.
– Чо? К какому допросу? – взвизгнула шлюха.
– Ты прекрасно понимаешь, о чем я. Вычислить тебя не составило особого труда. Гадай, гадай, девица…
…она как-то скисла, скрючилась: мне даже стало жаль ее на миг – но лишь на миг: я понимала, что от шлюхи можно ожидать чего угодно.
– Но я не виновата! Не виновата ни в чем! И вообще…
– А кто рыла свиные в зеркальном коридоре показывал? Не ты? Как ты могла лишить человека – любви? Как допустила, что женщина, по сути, долгое время даже ребенка не считала своим? Музыка, мужчины, мужчины, музыка – вот и все, что ты сделала “для нее”, но зачем? Ни один “возлюбленный” не смог – да и не стремился – дать ей то, чего она жаждала, без чего задыхалась… Ни один концерт, пусть и блистательный, не сделал ее счастливой… Странно разве, когда потом произошло именно то, что произошло? А помнишь, как она села в машинку? Помнишь тойотку цвета кофе с молоком? Работающий двигатель, закрытые окна… Ты можешь назвать это окисью углерода, а можешь – угарным газом; можешь даже уточнить концентрацию карбоксигемоглобина в крови и отметить розовато-красную окраску трупных пятен… С шестого на седьмое.
Шлюха попятилась. “Что ты делаешь мама? Чем кончится сказка?..”