— Кому семь смертных грехов? Кому будущее на том свете? — весело взывает на ходу офеня, держа на уровне головы свои лубочные картинки с зелеными и красными чертями, которыми интересуются заезжие огородники, особенно их жены, и говорят:
— Этаких, кому и не нужно, и тот купит!
Нагруженные покупками, с мешками, банками и узлами, хозяйки начинают торопиться, однако, домой, чтоб не опоздать к вечерне с мефимонами, то есть чтением покаянных молитв, сопровождаемых хором певчих, где будут трогательно петь о спящей душе, о приближении конца, о таинственной вечности… На колокольнях уже стали ударять, и медлительные, редкие, заунывные звуки повисли над Москвой, совсем не такие, как обычно. А в церквах священники в черных ризах с белыми нашивками, трижды становясь на колени, уже возглашают:
— Господи и владыко живота моего…
В течение всей первой недели воспрещались всякие развлечения, музыка, и из общественных мест, где можно было бы встретиться, функционировали, кажется, только бани.
В конце этой первой строгой недели, в так называемое «сборное воскресенье», в Кремле, в старинном историческом Успенском соборе, ярко и парадно освещенном всеми паникадилами при архиерейском служении, совершался за обедней ежегодно торжественный «чин православия».
Под громкое и торжественное пение огромного синодального хора с его звучными молодыми голосами выходили молча из алтаря священники в парчовых ризах и облачениях, человек двадцать, если не более, — одни из северных дверей алтаря, другие из южных, — и становились полукружием возле архиерейского места среди храма, охватывая как бы подковой это возвышение со всех трех сторон. Вслед за священниками выходил из алтаря и протодьякон — знаменитый в свое время Розов, весь в золоте, с пышными по плечам волосами, рослый и могучий, и среди храма, переполненного нарядной публикой, громогласно, высокоторжественно и сокрушительно порицал всех отступников православия, отступников веры, еретиков и всех не соблюдающих посты, всех не верующих в воскресение мертвых, в бессмертие души, отвергающих божественное происхождение царской власти… Таких категорий было до двенадцати, и после каждой из них протодьякон в заключение возглашал густым, ревущим басом:
— А-на-фе-ма!!!
Стекла дребезжали от могучего протодьяконского голоса. От проклинающего рева вздрагивали скромные огоньки церковных свечей. А окружающие протодьякона многочисленные священники отвечали ему громкими, густыми басами и звонкими тенорами, общим зловещим хором восклицая трижды:
— Анафема! Анафема! Анафема!..
Тяжелое и жуткое впечатление производила эта торжественная сцена.
В более ранние времена возглашали анафему еще и персонально: «Самозванцу, еретику Гришке Отрепьеву, расстриге» (за свержение царя Бориса Годунова) и Ивану Мазепе (за измену царю Петру) — А руководителям крестьянских восстаний, с целью унизить их в глазах современного народа, в соборе возглашали анафему так: «Вору, изменнику и душегубу Стеньке Разину» и «кровопийце, бунтовщику Емельке Пугачеву», а также проклинали и вообще «всех дерзающих на бунт и измену».
Существует стихотворение Навроцкого, где говорится о Разине:
И хотя каждый год по церквам на Руси
Человека того проклинают,
Но приволжский народ ему песни поет
И с почетом его вспоминает…
Но потом именные проклятия с амвона были прекращены, и на моей памяти их уже не было.
Но вот что было: наряду с этим торжеством существовал административный строжайший запрет не только в Москве, но и по всей России: запрет театральных представлений в течение всего длительного поста, и вся громадная армия актеров, живущая заработком дня, за исключением казенных императорских театров, где жалованье выплачивалось круглый год, обрекалась уже не только на великий, но на величайший пост в полном смысле этого слова, даже и не на пост, а нередко — на голодовку.
И в это же самое время — в эти постные недели — в Москву устремлялись многочисленные итальянские певцы, иностранные знаменитые трагики, а также новоявленные в то время гипнотизеры, угадыватели чужих мыслей и прославленные фокусники, увешанные орденами и звездами — наградами восточных владык — эмиров, шахов и ханов… Всем этим заезжим артистам дозволялось давать представления, были бы только эти артисты не русскими и не православными. И публика, забывая о спасении своих душ, валом валила на такие представления и вечера, в те же самые театры, где русскому актеру семь недель работать было не дозволено.
Много об этом писалось и еще больше говорилось, но ничто не помогало. Во главе охранителей нравственности стоял знаменитый вельможа, отъявленный реакционер, сенатор и член Государственного совета, всесильный обер-прокурор святейшего Синода — Константин Петрович Победоносцев, при котором ни на какие отмены нелепостей не могло быть надежд. Его имя при Александре III было символом крайней реакции. Победоносцев принадлежал к тем «деятелям» старой царской России, которые свою крепостническую политику, по словам Ленина, «проводили с тупоумной прямолинейностью во всех областях общественной и государственной жизни».[3]
Между прочим, это имя упоминалось в шуточном стихотворении поэта Л. Н. Трефолева, ходившем по рукам среди публики. Отнимая только по одной букве от фамилии, автор давал довольно верную характеристику этому вельможе:
Победоносцев — для Синода,
Обедоносцев — для Двора,
Бедоносцев — для народа
И Доносцев — для царя.
Сухое, безволосое, словно окаменевшее лицо его послужило в Художественном театре для замечательного грима Анатэмы в одноименной пьесе Леонида Андреева. Так сообщал сам В. И. Качалов, исполнитель этой роли.
После Победоносцева великопостные спектакли для русских актеров были повсеместно разрешены, за исключением первой, четвертой и страстной недель поста. С его уходом от власти и от политической деятельности горизонты, казалось, несколько просветлели, впредь до появления нового врага народа — Распутина, человека невежественного, — завладевшего, волей царицы Александры и царя Николая. О нем даже такой известный отъявленный реакционер, как бесноватый монах Илиодор, и тот отзывался презрительно и называл его метко: «Святой черт». Безграмотный плут, царапавший уродливые каракули и любивший раздавать свои «афоризмы» поклонницам, он достиг таких высот при царской семье, что без его советов не решались многие серьезнейшие вопросы. У меня была в руках такая бумажка с его «афоризмом», написанная крупными раскоряченными буквами: «У бога под горою таланты не валяютца…» Он оставил эту записку на память одному московскому фотографу, у которого снялся перед отъездом на кутеж в ресторан «Яр», где в ту же ночь, как говорили, был избит одним из молодых великих князей за дерзкий отзыв о царице. Фотограф мне показывал этот портрет и этот автограф, относящиеся к 1916 году. Театральному гриму для образа величайшего плута портрет этот — большая находка!
VII
Старой Москве не привыкать было ко всякого рода прозорливцам, вещунам и любителям пускать в публику загадочные и нелепые афоризмы. Но Распутин — не москвич и вспомнился мне только попутно, и то лишь потому, что его «афоризмы» напоминают как по «глубине мысли», так и по «каллиграфии» знаменитого в свое время «московского пророка» Ивана Яковлевича Корейшу, о котором речь впереди. Если Корейша был психически больным и свыше сорока лет содержался в селе Преображенском в доме умалишенных, то Распутин был вовсе не таков — он отлично разбирался в придворной обстановке и хорошо знал, «где раки зим, уют». Первый получил образование в духовной академии, а второй был безграмотен.