— Хорошо, я испытаю тебя, и если ты будешь добрым проводником, то все прощу и награжу, как никто, — осыплю золотом; но если, — прошипел Потоцкий, — то лучше бы тебе было на свет не родиться!
Прощенный бросился целовать полу гетманского кунтуша.
— Встань, — указал рукой величаво Потоцкий, — скажи по правде, слышишь, по правде, мне ведь от пленных известно, не было ли дано вам приказа завтра начать атаку?
— Пусть меня сто раз посадит его гетманская мосць на кол, коли я хоть одно кривое слово скажу, — на завтра нет. Он ждет завтра хана.
— Хана? — вскрикнули, обезумев, вельможные паны и побелели, как полотно.
— А сколько войск у Хмельницкого? — пробормотал упавшим, надтреснутым голосом гетман.
— У Хмельницкого — не знаю… трудно сосчитать: после Жовтых Вод было двадцать тысяч… ну, а с каждым днем прибывает, почитай, тысячи по две… а у Тугая, знаю, что сорок тысяч… да у хана, слыхал, тысяч сто.
— Ступай, — махнул Потоцкий рукой, чтоб скрыть свой ужас, — накормить его и держать под стражей! — А потом, обратясь к вельможам, добавил: — Одно нам осталось: бежать, и как можно скорее, к Грохову… Немедленно сниматься с лагеря и ночью же в путь!
Все бросились исполнять волю гетмана.
Еще стояла предрассветная тишь и на востоке едва начали бледнеть звезды, когда табор с крайнею осторожностью тронулся с места. Он был устроен, по поручению Потоцкого, полковником Бегановским. Посредине двигался чудовищный двойной четвероугольник, составленный из восьми рядов скованных возов; внутри его помещена была вся артиллерия, весь панский обоз, состоявший из колымаг и фур, напакованных всяким добром, и все кавалерийские кони; по бокам шла густыми лавами пехота, с тылу она тоже прикрывала табор; правым флангом командовал Потоцкий, левым — Калиновский, арьергард поручен был Одржевольскому.
Потоцкий ехал в карете, окруженный двумя хоругвями гетманских латников; со дня слетевших на его голову невзгод, он крепко запил, а теперь, ради поднятия бодрости и отваги, еще усилил приемы жизненной воды. Изредка только, очнувшись от толчка, он таращил глаза и, подозвав к себе есаула или джуру, приказывал им справляться, благополучно ли идут фуры с его добром. Сенявский и большинство пышных панов по примеру гетмана уселись тоже в кареты и, под прикрытием своих надворных команд, тянулись гуськом за своим предводителем.
Калиновский ехал на вороном коне рядом с Корецким, во главе левого фланга. Выражение лица его было мрачно; он то всматривался пристально в группу всадников и пехотинцев, составлявших конвой Галагана, шедшего впереди табора проводником, то тревожно оборачивался назад. Хотя все было спокойно и табор около суток шел беспрепятственно, не натыкаясь на неприятеля и не сбиваясь с дороги, тем не менее у польного гетмана, кроме стыда за позорное бегство, шевелилось еще какое–то глухое, непонятное подозрение.
— Нет, что ни говори, пане, — обратился он к Корецкому, — а над нами тяготеет какой–то неумолимый рок. Потоцкий, положим, и прежде был склонен больше к Бахусу и Венере, чем к Марсу, и вследствие чрезмерной гордости и самомнения отличался бараньим упрямством, — ну, а теперь просто спятил с ума, Далибуг! Делает одно безумство за другим… Опьяненный горилкой и кровью несчастных селян- хлопов, он в критическую минуту доверяется тому же самому хлопу…
В это время в задних рядах раздались выстрелы. Все встрепенулись и стали озираться кругом.
— Вот оно! Предчувствие меня не обмануло! — крикнул Калиновский и помчался туда, где уже трещала перестрелка.
Поднялась суета. Заскакали по всем направлениям гонцы. Табор шел теперь по едва заметной лощине, открытой со всех сторон. Далеко впереди синела дымчатая полоса леса. Солнце клонилось к закату. Сзади, словно вынырнув из–за холмов, покрытых кустарниками, показался неожиданно со своими густыми массами Хмельницкий, а с двух сторон разлились широкими волнами татары. Татары и летучие отряды козаков сначала только гарцевали, и, словно желая подразнить отступающих ляхов, подскакивали на довольно близкое расстояние, и, пустив для потехи несколько стрел, разбегались с веселыми криками. Но когда показался на горизонте лес и поляки подняли в таборе суету, направляя к нему торопливо войска, тогда тактика окружавших врагов изменилась; они повели правильные и беспрерывные атаки с тылу и флангов, не отрезывая от леса поляков, а, напротив, нагоняя их на него.
Наступал уже вечер.
Лес уже был близко, и атакующие, играя, как кот с мышью, дали передохнуть полякам и ускорить снова к нему путь.
Подъехал к Калиновскому ротмистр.
— На бога, ясновельможный, не направляйте войск к лесу, — обратился он к нему с тревогой, — будет то, что и в Княжьем Байраке… Клянусь святым Патрикием, там западня. Вон направо удобная возвышенность. Занять бы табором, пусть берут, а ночью можно перейти Рось.
Калиновский вынесся вперед, окинул беглым взглядом местность и, убедившись в правильности предположения ротмистра, подскакал к карете Потоцкого. Последний, разбитый ужасом, представлял из себя жалкую развалину; он только затыкал уши при треске залпов, и прятался в угол кареты, да торопил, молил окружающих, чтобы скорее спешили «до лясу».
— Нужно здесь остановиться, пане, — крикнул дерзко Калиновский в окно кареты, — в лесу засада, погибель… там всех перебьют, а здесь хоть защищаться возможно.
— Панове рыцарство! — закричал неистово Потоцкий, словно бы кто его резал. — Кто смеет распоряжаться здесь вашей жизнью? Арестуйте его!.. Я гетман… Там в лесу спасение… обоз можно скрыть!..
— Какой ты гетман? — не помня себя, крикнул Калиновский. — Ты пьяный тхор, трус, убийца, зверь и предатель отчизны!
Потоцкий оцепенел от ужаса и оскорбления, ничего не мог произнести и только рвал руками шелковую обивку кареты.
— А вы, Панове, не хотите–таки дать отпор врагу? — набросился Калиновский на рыцарей и, получив в ответ смущенное молчание, крикнул им на прощанье: — Так пропадайте ж вместе с этим позорным вождем! — и, пришпорив коня, поскакал к своим хоругвям.
Между тем к Хмельницкому, следовавшему за поляками саженях в трехстах, не больше, подлетел Чарнота, выскочивший из опушки леса, и сообщил, видимо, приятную новость.
Лицо Богдана озарилось восторгом, и он, обнажив саблю, крикнул:
— Гей, славные козаки, лыцари–запорожцы! Настал час и нам потешиться над клятым врагом, что жег наших детей, терзал братьев, насиловал жен и сестер… Господь предает нам его в руки… Наварите же червоного пива, чтобы похмелели ляхи! Гей, армата, гукни–ка им на погибель!
Раздались колонны пехоты; вылетело тридцать орудий и гаркнули целым адом на табор. Ядра ударили в арьергард, разметали человечье мясо, проложили себе широкую кровавую улицу и расстроили, опрокинули с десять возов. Не успел улечься вопль ужаса, как раздался еще ближе второй залп армат и принес еще больше смертей и опустошения…
Паника охватила всех леденящим холодом, отняла у всех волю и разум; никто уже не слушал команды, никто уже не думал о сопротивлении, никто не хотел уже повиноваться ни крикам, ни просьбам более трезвых, а всяк, бросая даже оружие, спешил уйти от этого пекла, кидался, не ведая куда, давил, топтал друг друга и натыкался на смерть… Настал какой–то безобразный хаос… Татары, заметив панику и смятение в рядах поляков, ударили с двух сторон бурей и почти безнаказанно рубили направо и налево жолнеров, прорезывались до самых возов, а в чудовищном четвероугольнике во многих местах уже прорваны были ядрами бреши…
Потоцкий с пышными вождями, замкнувшимися тоже в каретах, сопровождаемый кортежем рыцарства, торопился объехать войска и скрыться поскорее в лесу, но это было почти невозможно: дорога становилась все уже, покатей; по сторонам подымались кручи; мятущаяся толпа заграждала путь… Некоторые, исступленные от ужаса и отчаяния, набрасывались даже на эти пышные экипажи с криками: «Бей их, зрадныков! Это они нас кинули на погибель!»
Потоцкий, обезумев окончательно, то затыкал себе уши, забившись в угол, и бормотал бессвязно: «Pater noster… Матка найсвентша, смилуйся!», то ломал себе с ужасом руки и вопил со слезами: «Обоз мой! Добро мое!»