Золотаренко, рассчитав, что для Богдана тут также нужны свои люди и что видимою покорностью он до поры, до времени защитит его семью от неистовств, подчинился распоряжениям старосты и поселился при семье своего друга; он был рад, что этим распоряжением отстраняли его от похода против своих, а Ганне теперь были безразличны угрозы: она вся — и сердцем, и душой, и мыслями — была там, где зарождались под родными знаменами первые силы бойцов, и о личной своей жизни даже не помышляла.
Как ни старался Опацкий скрыть от населения тревожные слухи из Запорожья, но весть о том, что Хмельницкий поднял знамя восстания и призывает к себе всех, кому дорога воля, разнеслась по Чигирину с быстротой молнии, а оттуда через приезжающих на базар поселян и по всем окрестным селениям. Подстароста в опровержение этих толков рассылал своих дозорцев с оповещением, что мятежник Хмель уже схвачен и препровождается с шайкою бунтарей на расправу в Черкассы, что всякий побег из имений будет караться немилосердно и на семье бежавшего, и на родичах; но люди покачивали недоверчиво головой и, не обращая внимания на угрозы, убегали иногда целыми семьями на Низ.
В Чигирине, впрочем, Золотаренко остановил побег поселян и мещан такими доводами: что если–де все разбегутся, то сюда наведут польских жолнеров — и Богдану придется потерять много людей, пока возьмет этот неприступный замок, а если останется местное население, то оно отворит своему батьку ворота, а ждать его придется, вероятно, очень недолго.
Народ успокоился на время, но неопределенность положения и неизвестность начали волновать его, а распускаемые поляками слухи о разгроме Хмельницкого пугали доверчивых, слабых и озлобляли отважных; неудовольствие и ропот глухо росли, прорываясь иногда в угрожающих выходках, в ожесточенных спорах и ссорах, доходивших до драки.
Образовались две партии: одна за Богдана, другая за поляков; польская старшина разжигала между ними вражду, стремясь извлечь из нее себе пользу, и дело наконец дошло до того, что обе стороны готовы были броситься друг на друга с ножами.
Опацкий почти через день посылал гонцов к старосте с просьбой прислать ему, на всякий случай, подмогу, но гонцы возвращались ни с чем, не принося даже известий о подвигах высланных против врага отрядов и о нем самом. Подстароста растерялся и начал подыгрываться к более влиятельным обывателям, даже к Золотаренку, чтобы повыудить у них хотя что–либо и знать, в каком направлении держать руль, но все выслушивали почтительно его басни и упорно, с лукавою улыбкой, молчали… К подстаросте начал подкрадываться с каждым днем больше и больше страх, отбивший у бедного пана аппетит; даже учащенные келехи оковитой, венгерского, старого меду не могли отогреть его зябкого сердца… А между тем время шло, неся на своих крыльях весну с яркими коврами цветов, с благоуханным теплом, с любовною лаской.
LXXII
Стоял чудный майский день. Воздух был тих и прозрачен, небо безоблачно. Солнце обливало ярким светом темные, остроконечные крыши замка и зубчатые стены бойниц, смягчая мягкими тонами их мрачный, пасмурный вид; подлучами его играла кровавыми оттенками черепица на домиках, окружавших замковую площадь, и золотом отливал песок, покрывавший ее глубоким пластом. Из–за муров замка выглядывала готическая, стрельчатая крыша костела, а среди площади стояла скромная деревянная церковь о пяти главах, с крытою галереей вокруг, а возле нее ютилась грибком низенькая дзвоница (колокольня). Церковный погост огорожен был простым плетнем, поваленным в двух–трех местах бродячими свиньями.
На площади было не людно; торг уже давно отошел, и только несколько замешкавшихся с хлебом возов стояли в конце площади да за церковью, поближе к лавочкам, сидели перекупки (торговки) с паляницами, пирогами, колбасами, холодным из свиных ног, семечками, цыбулей и другими гастрономическими товарами.
Лениво переходили площадь прохожие, пригретые почти летним зноем, запоздавшие покупатели или сновали между перекупками, или закусывали в тени.
На замчище было еще пустыннее; какой–то жолнер спал в амбразуре, другой прятался от солнца за выступом башни.
Вдруг на дзвонице ударил колокол. Дрожащий звук всколыхнул сонный воздух и сразу же разбудил всех от апатии: был будний день, поздняя пора, а потому удар колокола мог предвещать только что–нибудь необычайное.
Все стали прислушиваться к характеру звона.
Вот за первым ударом раздался вскоре второй, третий; и полетели, гудя и волнуясь, торопливые, тревожные звуки, словно сзывающие своим порывистым стоном людей на помощь.
— Набат! Набат! — послышались встревоженные крики во всех концах, и со всех улиц и переулков, с замчища, с пригорода повалил на площадь всполошенный люд. Всякий озирался, ища зловещее зарево, и, не находя его, с испугом обращался к соседу:
— Где горит? Что случилось? Козаки? Татары?
Но сосед, не зная ничего, спрашивал, в свою очередь, третьего и, не получая ответа, метался растерянно, увеличивая общее смятение.
Уже то там, то сям прорывались панические крики:
— Татары! Татары! Закапывайте все!
Оставшиеся в хатах матери и бабы бросились в ужасе прятать в погреб детей и имущество. Поднялся везде плач и стон, смешавшийся с воплями в какой–то печальный, перекатистый гул… А на площади уже колебалась темными волнами встревоженная толпа, и гул ее возрастал прибоями до бурных порывов.
Ворота в браме замковой закрылись с лязгом; на стенах появились ряды вооруженных жолнеров. Перепуганный на смерть пан Опацкий появился также, шатаясь с похмелья, в амбразуре бойницы… А набат не смолкал, наполнял стонущими звуками воздух и разносил тревогу по ближайшим хуторам и приселкам.
Когда площадь переполнилась уже вся народом, и волнение, и раздражение его начинали уже высказываться в угрожающих криках и брани, посылаемых по адресу звонаря, и к колокольне начали проталкиваться свирепые лица с поднятыми вверх кулаками, то набат вдруг смолк, в окне показался дед, весь в белом, с волнующеюся седою бородой, с серебристым оселедцем за ухом и, высунувшись из окна, распростер над толпою руки. Все вдруг затихло и занемело в напряженном ожидании.
— Дети, братья! — обратился дед к собравшимся старческим, но сильным голосом. Во всей фигуре его чувствовалось необычайное возбуждение, глаза горели восторженным огнем. Толпа шелохнулась, понадвинулась еще теснее к колокольне и замерла. А дед, поднявши высоко руку и, захвативши побольше воздуха в костлявую грудь, возвысил свой голос до необычайной силы.
— Друзи! К нам идет со славным Запорожским войском наш гетман Богдан, богом нам посланный заступник и отец. Он уже близко от родного города, так раскроем же настежь ему ворота и встретим нашего избавителя хлебом и солью!
Какой–то страшный звук, словно крик ужаса, вырвался из груди всей толпы и замер… Упала вдруг могильная тишина. У жолнеров вытянулись лица, пан Опацкий побледнел, как мел, и уставил в даль налитые кровью глаза…
Но вот минута оцепенения прошла; пробежала волна по толпе; заколыхались чубатые головы; послышался то там, то сям встревоженный говор, начали вырываться и радостные, и неуверенные возгласы: «Хмельницкий здесь!», «Батько наш прибыл!», «Господи, спаси нас!», «Да что плетешь? Какой там Хмельницкий! Может, гетман коронный?»
Отрывистые крики начали сливаться в два враждебных хора, одни кричали: «Молчите вы, перевертни, недоляшки! Заткнет вам всем глотки Хмельницкий!» А другие вопили: «Погодите, погодите! Повесит вас всех, как собак, Потоцкий, а зачинщиков на кол посадит!» — «Ах вы, псы, изменники!» — начинало теснить последних заметное большинство. В иных местах стали пускаться в дело и кулаки со взрывами брани.
Опацкий, заметивши, что в толпе нет единодушия, а есть партия, готовая примкнуть к его бунчуку, несколько ободрился; он вздумал воспользоваться минутой общего замешательства и разъединить еще более обе стороны, поддержав мирных, покорных и рассеяв дутые надежды бунтовщиков.