А враг уже развертывал свои полчища за полверсты у окопов и надвигал их ближе и ближе…
Впереди волновались то сгущающимися, то разбегающимися тучами, словно летящая саранча, загоны ногайцев, а сзади широким полумесяцем выдвигались на окружных возвышенностях стройные массы грозных козацких сил: на ближайшие холмы взвозились медные, уступленные поляками пушки и устанавливались жерлами на своих господ; в центре сползала по покатости широкими, тяжелыми лавами с развернутыми знаменами пехота и строилась в густые колонны; справа и слева обхватывала лагерь могучими крыльями конница, игравшая стягами и хоруговками, сверкавшая иглами, пестревшая переливами ярких цветов, а прямо, против лагеря, на господствующем над всей местностью холме, вырезывалась на коричневом фоне небес стройная фигура на белоснежном коне; над ней вихрились склоненные бунчуки и развевались знамена, за ней, в почтительном отдалении, стоял целый кортеж пышных всадников.
Неприятель надвинулся так близко, что по нем уже можно было открыть артиллерийский огонь; но нигде на окопах поляков не взвивался еще дым и не нарушалась грохотом царившая тишина. Все были поражены развернувшеюся перед глазами картиной, и всем казалось, что перед этою страшною, могучею силой их горсть была так мала, так ничтожна, что сопротивление ее считалось бы жалким безумием.
Со стороны Хмельницкого еще не было пущено в польский лагерь ни одного выстрела; войска его, устроившись, стояли спокойно, — видно было, что козачий гетман или не решался, или пока не хотел начинать атаки…
Отделился лишь от своих волнующих полчищ богатырь Тугай–бей и с дерзкою, безумною отвагой подлетел с сопровождающими его мурзами на мушкетный выстрел к окопам; он понесся вдоль их, осматривая позиции, и ни один польский выстрел не смутил дерзости степного орла. Вслед за своим вождем понеслись и татарские наездники; джигитуя, подлетали они к неприятельским линиям очень близко и, пустив по стреле в лагерь, уносились с веселым гиком назад. Но эта игра, этот герц удалой не вызвал со стороны осажденных протеста. В лагере было глухо и тихо; бездействие главного врага, нависшего почти над головой, подавлявшего своею силой, сковывало ужасом волю поляков, как сковывают глаза очковой змеи движения своей жертвы.
Но вот вернулся к своей орде Тугай–бей и, подняв ятаган, крикнул зычным голосом: «Гайда!»
Тысячи голосов повторили этот крик диким ревом. Несколько загонов отделились и стали боковым движением приближаться к правому, наименее защищенному крылу поляков. Но зорко следил за степным орлом полный отваги и боевого опыта Калиновский; он угадал его намерение и, подскакав к Одржевольскому, командовавшему правым флангом, ободряюще крикнул:
— Друзья! Смотрите, враг смущен и не решается ударить на нас: он чует, что за нашим гробовым молчанием скрывается стойкость мужества, броня славы… Только вон дурноголовые татаре, напившись бузы[86], собираются вас потревожить, — так угостите же неверных псов нашею старкой!
— За славу гетмана! — обнажил саблю полковник.
— За славу! Hex жие! — повторили и оживились ряды. Защелкали курки у мушкетов, наклонились острия пик… А черные, мятущиеся тучи с диким воем «Алла!» уже неслись на окопы… Вот поднялись на скаку руки с луками, раздался взвизг тетив, и мелькнули в воздухе вихрем стрелы… Застучали они по возам и брикам, зазвенели по стали лат и меди орудий, захрящали, вонзаясь в тело и кости… Но не послышалось даже стонов в сомкнутых рядах латников и шеренговых, так напряжены были их сердца возбуждением, подавляющим все прочие чувства… Несутся татары; вот уже видны их свирепые лица, оскаленные зубы и мечущие искры глаза… Вот слышен уже сап их взмыленных коней и свист обнаженных клинков, вот уже… но вдруг сверкнули змеистою линией окопы, раздался оглушительный треск — и заволоклись дымом валы…
Как налетевшая на скалу волна дробится в брызги и с ропотом широкими дугами убегает назад, так смялись, упали с воплями первые ряды атакующих, вторые шарахнулись, спотыкаясь на трупы, а остальные, словно под напором налетевшего урагана, повернули назад и рассыпались веером по полю. Понеслись к окопам новые загоны ногаев, но их не допустили поляки до роковой черты, где среди неподвижно лежавших трупов корчились и ползали в предсмертной агонии люди и кони; грянуло шесть орудий, завизжала, засвистала картечь и разметала чугунным градом почти ползагона… Когда улеглись клубы белого с розовыми переливами дыма, то атакующих татар уже не было, а лежали лишь кровавые кучи обезображенных, исковерканных тел.
Загорелся гневом Тугай–бей и послал гонца разузнать, почему Хмельницкий не начинает битвы, а выставляет лишь татар на убой? Но «ніхто того не знає, — говорит народная дума, — що батько Хмельницький, гетьман запорозький, думає–гадає!»
А Хмельницкий долго стоял, смотрел с высоты своего холма на раскинувшийся у его ног польский лагерь. Он освещен был лучами заходящего солнца и казался в сгустившейся внизу мгле поражающим мутно–красным пятном; а кругом, во всю ширь горизонта, то подымался, то лежал черною пеленой дым от пожарищ… Среди них — да, он проезжал сам и видел — лежали в золе на тлеющих углях обгорелые, черные, скорченные трупы людей и невинных младенцев…
Богдан вздрогнул от этих воспоминаний и махнул булавой. К нему подскакали ближайшие юнаки.
— А кто из вас, любые мои молодцы, — обратился он к ним, — может сослужить мне великую службу!
— Только повели, батько! — крикнули все отважно.
— Но то, что я потребую, что нужно сделать во имя этой пылающей отчизны, — повел гетман рукой, — во имя горящих там ваших братьев, сестер, матерей, — нахмурил он брови, — то дело потребует жертвы… взявшего на себя этот подвиг ждут муки… и хотя славная, но ужасная смерть…
— Бери наши головы! — еще с большим энтузиазмом крикнули все и замахали шапками.
— Мне нужно одного…
— Что ж? Жребий? — загорячились юнаки, выдвигаясь друг перед другом вперед.
Начали метать жребий.
А к Калиновскому в это время прискакал есаул от коронного гетмана с наказом не начинать битвы.
— Передайте его ясновельможности, — бросил презрительно тот, — пусть пожалует самолично сюда, а то из кареты неудобно командовать… или, если это не нравится, то я ему могу прислать для допроса татарок.
Ободренные первою удачей, паны поддержали смехом слова своего любимца–героя. На валах тоже пошел между жолнерами гомон; посыпались на татар даже остроты.
Подъехал между тем к Одржевольскому ротмистр и, отсалютовав своим полупудовым палашом, сообщил встревоженно, что пробираются направо четыре татарских загона с видимым намерением обойти наше крыло.
— Нельзя допустить, — горячился он, — там нет окопов, удостойте меня чести, ясновельможный… я высмотрел местность.
— Но твои, пане ротмистре, раны? — взглянул полковник на его повязки.
— Что мои раны перед раной отчизны?.. Теперь единственное благо — забвение…
— Пан ротмистр прав, — вздохнул Одржевольский, — возьми четыре сотни черкес.
Ротмистр поклонился и, бросивши радостный, благодарный взгляд на полковника, удалился поспешно. Одржевольский велел пустить еще несколько ядер в татар, чтобы дымом скрыть движение отряда. Солнце закатывалось за гору. На лагерь ложилась мглистая тень; только возвышенные части, занимаемые войсками Хмельницкого, освещены были багрянцем. Среди этих пестрых туч, охвативших могучею дугой осажденных, было совершенно ясно, спокойно, а внизу еще перекатывало эхо грохот пушек и неясный шум отдаленной битвы.
Прошло еще несколько мгновений, начало стихать и перекатное эхо. Но вдруг вспыхнули клубами молочного дыма холмы, послышался в воздухе зловещий свист и шипенье, и вздрогнула от грома земля. Хмельницкий начал канонаду. Раздался в лагере треск дерева, звяк железа; поднялись стоны и крики, закружилось смятение, упал ужас сразу на всех.
Все магнаты сбежались к палатке Потоцкого; последний до того растерялся, что разогнал есаулов к армате с приказом не отвечать на канонаду, не дразнить псов.