— О сын мой! О мой любый, единый!.. — застонал Потоцкий, закрывши руками лицо. — На то ли я тебе дал булаву, чтобы ты променял ее на заступ могильный?
— Но, — продолжал возбужденно польный гетман, — горе должно возбудить у нас не малодушие, а усиленный призыв к борьбе: поражение, нанесенное злодеянием, требует возмездия, павшие трупы героев взывают о восстановлении чести оружия…
— О, месть, месть! — встрепенулся Потоцкий, поднял вверх дрожащие руки и выкрикнул надтреснутым голосом:
— Клянусь всеми силами ада, что не успокою растерзанной души до тех пор, пока не омою трупа моего сына в море вражьей крови, пока не заглушу своих стонов воплями, скрежетом тысяч, десятков тысяч этих собак… О, я их заставлю так умирать, что сам Вельзевул[84] от испуга спрячется в бездне!.. О сын мой, о моя полегшая безвременно слава!
Все угрюмо молчали; не раздалось ни слов утешения, ни криков, кичливого задора.
— Итак, нам нужно показать нашу силу врагу, встряхнуть его, — возвысил голос Калиновский, — нам нужно не дать ему торжествовать своей низкой победы и разящим ударом ошеломить хлопов… Для наших бессмертных героев — это шутка! Что за войска у этого бунтаря? Сброд, табун быдла, стадо баранов…
— Ясновельможный вождь легко смотрит на силы врага, — заметил скромно, но с достоинством ротмистр, — у Хмельницкого доброе войско, и дерутся козаки превосходно.
Калиновский сделал нетерпеливое движение и, окинув ротмистра недоверчивым взглядом, бросил ему небрежно:
— Бывают положения, пане, когда и курица выдается за орла… впрочем, если бы они были храбры, то нам бы это доставило больше чести… Но, на бога, Панове, сброд недисциплинированных банд — не войско… разве вот одни эти изменники, христопродавцы, что перешли к злодеям, могут еще считаться за воинов… но такие негодяи всегда трусы и при первой опасности переменят фронт…
— Ясновельможный гетман забывает еще татар, — вставил язвительно ротмистр, сдерживавший с трудом негодование, вызванное оскорбительным недоверием к нему Калиновского.
— Татар? — переспросил тот и немного смутился. — Верно ли это?
— Я презираю лжецов, — поднял голову ротмистр, — а татар я видел своими глазами и чувствовал собственною шкурой, — указал он с оскорбленным достоинством на свою голову.
— Свидетельство почтенное и достойное храброго витязя, — наклонил голову гетман.
— Это ужасно! Вот кого ведет этот изверг на край родной! Вот кто уничтожил наши войска! — раздались тревожные возгласы всполошенных еще пуще панов.
— Успокойтесь, пышные рыцари, — овладел снова общим вниманием Калиновский, — если разбойнику и помогает бродячий татарский загон, то несомненно, что это какая–либо горсть, разбойничья шайка, — не больше: у нас с Крымом мир, и хан его не нарушит так нагло, без предуведомлений, без предварительных требований… и ради кого? Ради какого- то безвестного хама! И я без преувеличений скажу, что эта горсть не вступит даже с нами в битву, а рассеется, как полова от дыхания ветра… Да и правда, уж кого, кого, а татар нам бить не в диковину: кромсали мы и грозные силы за жарт, а такую ничтожную горсть трусливых шакалов раздавим как мух… и мокрого следа не останется!
Задор и уверенный тон гетмана ободрили вельмож. Один только Потоцкий относился совершенно безучастно к этим сообщениям, или, проще, ничего не слушал, а может быть, и не слыхал: убитый потерею сына и позором поражения, расшатанный вконец старостью и алкоголем, он чрезмерно, с преувеличенным излишеством предавался излияниям горя, впадая то в бурное бешенство, то в отчаяние, то в апатию.
— Да, — продолжал между тем Калиновский, — так о пресловутых татарах мы не будем и поминать… Ну, так какое же еще войско у этого баниты, кроме иуд и татар? В чем заключаются его грозные силы? — захихикал он презрительно. — В хамье?
— О, оно с каждым днем становится нахальнее… — вставил Корецкий, — мои разведчики мне доносят, что пустеют кругом совершенно местечки и села… Хлопы на глазах уходят бандами в степь, везут мимо нашего лагеря нагло припасы и фураж неприятелю… Все они — дяблам их в зубы! — вооружены и пиками, и саблями, и даже отчасти самопалами…
— Езус—Мария! — всплеснул руками Сенявский. — Так это организованный мятеж… Кругом нас бунт, а мы… мы очутились по беспечности… среди самого пекла!
— А почему, позвольте вас, пышное панство, спросить, — обвел всех Калиновский внушительным взглядом, — почему хлопы бегут из наших маетностей и пристают к этому бунтарю? Да потому, что волк не заструнчен, а гуляет до сих пор на воле и манит их к себе обещаниями наживы и пьяного разгула. Побеги и бунты нужно гасить там, — указал он энергично рукою на юг, — а не здесь: казни, истребление оставшегося бабья, детей, больных и калек ничуть не могут остановить от побегов здоровых… напротив, усиливают их.
— А нам приносят разорение, — заметил Корецкий, — уничтожают рабочую силу. — Это подтверждает мою мысль, — продолжал прерванную речь гетман, — казнями их не устрашишь, а грабежом и пожарами разоришь наибольше себя… потому–то единственное и самое верное средство уничтожить мятеж — это поймать главного поджигателя и казнить привселюдно… Как только увидят, что голова этого идола разъезжает по местечкам и селам, сразу смирятся и сядут!
— Так, так! Ясновельможный прав! Поймать этого дьявола, а здесь истреблений и разорений не нужно! — послышались со всех сторон одобрительные отзывы.
— Все это вынуждает нас, пышные рыцари и вожди, — продолжал Калиновский, — сняться как можно скорее с лагеря и броситься стремительно на врага… Один натиск наших бессмертных гусар — и вражьи скопища будут разорены и сметены, как придорожная пыль… В стремительности удара все наше спасение. Это быдло, упоенное дешевой победой, наверно, теперь опухло от пьянства… татары разметались за грабежом… Ну, налететь и раздавить!
Предложение польного гетмана произвело сенсацию. Шляхетное панство робко переглянулось между собою: храбриться за ковшами и сметать языком хлопов было одно, а действительно рискнуть двинуться им навстречу и связаться с Хмельницким — было другое.
— Но ведь там, говорят, большие силы, — вырвался после неловкого молчания откуда–то робкий голос.
— Да и татары, — откликнулись в другом конце ставки.
— Лезть, очертя голову! — покачал головой Бегановский.
— Войска видимо смущены, — просопел Сенявский.
— Стоянкой и бездействием! — резко ему бросил Корецкий.
— Довольно! — поднял тогда голову коронный гетман, ударив рукой по столу. — Довольно безумств! Или нас… не… не научил ужасный, вопиющий урок? А! Мало им мук, мало! — ударил он кулаком себя в грудь. — Ясновельможный пан, — покачнулся он неловко в сторону Калиновского, — предлагает… упорно… все предлагает идти в пустыню… и искать врага… уж лучше поискать… да… прошлогоднего снега…
— Или утраченной отваги… — добавил Калиновский, стиснув зубы, — ужасный урок говорит за меня и служит укором вашей ясновельможности. Я предлагал двинуться всем силам и раздавить сразу врага, не давши ему опериться, а его гетманская мосць изволила послать лишь отряд, составленный преимущественно из схизматов…
Лицо Потоцкого покрылось багровыми пятнами; он затрясся от охватившей его ярости, попробовал было встать, но опять сел и не мог сначала произнести ни одного слова, а только стучал саблей о стол.
— Я прошу егомосць, — задыхаясь и брызгая пеной, прошипел наконец Потоцкий, — выражаться осторожней и помнить, что панские мнения мне не указ, что я великий коронный гетман, власть моя во время войны неограничена, нарушение ее есть госу… да… есть военная измена, пусть помнит это егомосць польный и молчит…
— Бывают положения, ваша ясновельможность, — усмехнулся ядовито польный гетман и положил с достоинством руку на рукоять сабли, — когда молчание и уступчивость будут взаправду изменой отечеству. Но я воздержусь пока, не в силу угроз… потому что над благородным рыцарским сословием не имеет безграничной власти никто, кроме одного пана, — поднял он величественно руку вверх, — а воздержусь из уважения к глубокой, немощной старости.