— Хорошо, деда, живу.
— Оно и видно, — становится грустнее весенний цвет в глазах старого пчеловода. — А где же Обменную дели, что сам чешешь на ветряную мельницу?
— Ссуды притерли ей ногу. Есть же такие люди, что не имеют к скоту никакого понятия.
— На корову еще не разжились?
— Нет.
— Учишься же хорошо?
— Хорошо, деда.
— Слышал, что ты памятливый у нас. Учительница уши не крутит?
— Она у нас добрая.
— И все равно вам надо, хоть изредка, крутить уши, — от этого ум прибавляется в голове. Чего же ты ко мне летом на пасеку не приезжал? — перекладывает мой мешок в сани, а санки цепляет к рожну своих саней.
— Как–то так вышло, — сам удивляюсь, как я не заглянул на пасеку. — В новом году непременно приеду.
— Гляди же мне и считай, что новый год уже начался. Ты знаешь, как он начинается? — устраивает меня возле себя и пеньковыми вожжами трогает коней.
— Нет, не знаю.
— Может, рассказать, или ты не из интересующихся? — смеются и плачут дедовы глаза.
— Мама говорят: такой любопытный, что дальше уже некуда. Расскажите.
Дед Данило пускает в бороду и в усы такую улыбку, будто он немного насмехается сам над собой, и неторопливо начинает рассказывать:
— Вот когда зима обрывает с дней тепло, когда они становятся самыми короткими и холодными, тогда кузнец над кузнецами — сам Сварог — в своей кузнице кует новогоднее солнце, кует, не покладая рук, еще и присматривается, чтобы нигде не было окалины, потому что тогда летом не согреются ни люди, ни скот, ни деревья, ни растения. Он в этом знает толк и трудится на совесть. Вот выкует он солнце и зовет к себе великана Коляду. Приезжает Коляда, запряженный в свои сани, как ты в свои санки, кладет на них солнце и едет да едет, и едет да едет с ним до самого неба. Доедет до неба, к выстывшему солнечному жилью, поднимет сани, а солнце скок из них в свое жилище, а из него и выглянет к людям. Вот с этого дня и начинается новый год. Вишь, ты и не читал такого? — чувствуется насмешка в голосе старика.
И хоть я знаю, что это сказка, а все равно уже вижу в кузнице кузнеца над кузнецами Сварога, а возле самого неба встречаюсь с Колядой, помогаю ему поднимать сани с солнцем, еще и одним глазом заглядываю в то жилье, где живет солнце, — может, оно тоже имеет детей, так я с ними на каток побежал бы.
— Вот мы и приехали, — дед разрушает мое видение.
Я соскакиваю с саней и снова оказываюсь перед другой сказкой — перед поседевшими крыльями ветряной мельницы, которые напились солнца и отряхивают на землю слезы.
На ветряной мельнице сегодня большой заезд. Возле мешков и на мешках стоят и сидят крестьяне, а кое–кто на корточках греется у макитры с накаленным углем. Между земледельцами красуется в роскошной синей бекеше и седой смушковой шапке Юхрим Бабенко. И хоть ветер насквозь продувает ветряную мельницу, Юхрим не застегивает своей бекеши, — пусть все видят его австрийское галифе и английский френч, подпоясанный ремнем с ладонь шириной.
Юхрим таки добился своего: сначала начал работать в волости сборщиком налогов и, хотя люди прозвали его волосным сдирщиком, все равно как–то выскочил в уезд и работает там фининспектором. На новой службе он еще больше загордился, стал барином, но принялся меньше употреблять писарских слов — бросился к политическим. Теперь, говорят, к Юхриму поплыли грубые деньги, не столько чистые, как нечистые. На его свадьбе, рассказывали острословы, даже птичье молоко было, а оркестр приехал из Винницы и для хозяина играл только польку–бабочку. На службе зеленые Юхримовы глаза пожирнели, коржастые щеки подошли, утопили нос. Прицепи под него несколько волосинок — и кот котом. Я стою возле дверей, вбираю в ноги мягкое гудение ветряной мельницы, и мне кажется, что Юхрим вот–вот замурчит. От этой совсем ненужной мысли смех ну никак не может удержаться внутри. Я его давлю, придерживаю губами, а он прыскает и надувает мои щеки. Нет, видно, не выйдет из меня, как говорит дядька Владимир, вежливого ребенка, — пойду я в свой перчистый, веселогубый род.
Юхрим подозрительно черканул меня взглядом раз, второй раз и въедливо спросил:
— У тебя, желтоклювое, есть баланс в голове?
— Натурально! — сгоряча отвечаю Юхримовым словом, а оно сразу вспыхивает в круглых глазах инспектора таким зеленым лиховестьем, что я тут же прикусываю язык и распутываю ноги.
— Ты еще паленного волка не видел? — пригибаясь, двинулся на меня Юхрим.
Я оказываюсь за ковшом и оттуда изумленно и перепугано переспрашиваю:
— Паленного?.. Нет, не видел.
— Так увидишь! — обещает Юхрим и старается ухватить меня рукой за ухо. Я отскакиваю дальше, а фининспектор становится на мое место и продолжает: — Увидишь, увидишь! Если не теперь, то в четверг. Без паленного волка у тебя не обойдется…
И Юхрим таки угадал: не один раз в нехорошие четверги крутился возле моего слова тот паленный волк, который один глаз застеклил вульгарным социологизмом, а второй гнетуще–серым подозрением…
Но это было потом… А сейчас я имею внезапную помощь. К Юхриму подходит тот дядька Шевко, который вылетает со всех служб, и презрительно спрашивает:
— Ты чего, мерзавец, прицепился к ребенку? Еще рано из него налоги тянуть — дай подрасти.
— Да разве я за налогом? — растерялся Юхрим.
— А что ты другое умеешь? Ты уже и на родную мать, и на стебель, и на зерно смотришь глазами сборщика. Наподличал в селе, наподличаешь и в городе.
— А вы не собирали в селе подать с огородов? — оскалился Бабенко.
— Так это же была веселая подать. У тебя на такую никогда не хватит соображения, — неожиданно хитрая улыбка добряка начинает просеивать на лице дядьки Шевко все его веснушки: мужчина, несомненно, вспоминает свою последнюю должность, причмокивает губами и нисколько не сокрушается.
В прошлом году его таки назначили уполномоченным по распределению усадебных участков. Дядька Шевко охотно взялся за эту работу и установил себе за надел усадьбы незаконную оплату: две бутылки самогона, десять яиц и ломоть сала. Правда, вечером он свою прибыль честно пропивал с людьми, — ничего не приносил домой. И все бы у него было хорошо, если бы одна тетушка, у которой не было куска сала, не пожаловалась на него дяде Себастьяну.
За Шевко взялся общественный суд. Судили его в школе, вспоминали прегрешения в прошлом и удивлялись, как он снова пролез на должность. Наконец кто–то спросил Шевко:
— И ты, мелкосовестный, не мог нарезать бедной женщине огород без сала?
— А на чем бы я тогда яичницу жарил? — негодующе ответил Шевко. И это наивное оправдание расположило всех к бедному дяде Шевко. Школа затряслась от смеха: хохотали и слушатели, и судьи, и истица. Она первой сказала:
— Отпустите его домой жарить яичницу.
Шевко замигал веками и растроганно заговорил к истице:
— Спасибо, сердце, и пошли ко мне на ужин. Я, слышишь, как хорошо поем, так моя душа тогда будто на подушке лежит…
А вот на меня ветром налетает чернобородый журавлистый мельник Иван, который живет за рекой и имеет очень хорошую жену. Он тоже, как большинство взрослых, имеет привычку прикидываться, не узнавать тебя и так говорить с младшими, будто они только сегодня увидели свет. Но разве нам привыкать до этого?
— Ты что, приехал сюда зубы продавать? — кричит дядька Иван и сразу делает три дела: грозно таращит глаза, трясет бородой и вытрясает из нее муку.
— Зачем мне эта кумедия? — делаясь важным, отвечаю на вопрос вопросам и, степенно коснувшись рукой шапки, кланяюсь мельнику.
— А чего же ты щеки, как на ветер, надуваешь?
— Чтобы лучше ветряная мельница молола.
И это очень нравится мельнику. Теперь уже он сам начинает смеяться:
— Так ты, видать, хозяйский ребенок. Не пристанешь ли к нам приемышем?
Здесь уже я не знаю, что ответить, только молча удивляюсь: чего это все взрослые так любят говорить детям о сватанье, женитьбе и приемышах? Некоторые родственники подбирали мне молодую еще тогда, когда я и в школу не ходил. Наверно, думают: у нас то в голове, что и у них? Дядька Иван, очевидно, догадался, что передал кутье меда, и уже подходит с другой стороны: