Литмир - Электронная Библиотека

Лена посмотрела на меня, ожидая поддержки:

— А ты во что веришь, в Бога или в эволюцию? — спросила она.

— И в то и в другое, — ответила я.

— Как это может быть, в Библии написано, Бог создал небо и землю, — удивилась Лена.

— Библия — это притча, текст, написанный иноязыком…

Вошла Ареват Мамедовна, и наш теологический спор прекратился. Она вкатила стойку для капельницы и оставила возле моей кровати. Лену с Мариной забрала в процедурный кабинет, а мне велела готовиться к вливанию. Оставшись в палате одна, я закатала правый рукав и удобней уложила голову на подушку. Надо мной, как башня, стояла подставка с перевернутым пузырем на вершине.

Скрипнула дверь. В проеме показалась черная рубашка. Она подплыла к кровати, где только что лежала Лена, растерянно развела в стороны рукава, выскользнула из палаты и направилась в сторону процедурного кабинета.

Некод Зингер

Пациент из Тальбии

© Некод Зингер, 2014

Людские судьбы всегда казались мне еще более загадочными, чем судьбы камней, садов и книг. Когда психиатрический стационар в Тальбие закрылся, несколько папок с делами умерших пациентов бросили прямо во дворе, очевидно не донеся до мусорного бака. Ни больных, ни медперсонала на территории уже не осталось, но сторож продолжал подкармливать животных живого уголка. Одну из папок с ивритской наклейкой «Цонтвари Костка Онаркеп» я, не удержавшись, подобрал.

— Вот так-то, — сказал сторож, кормивший павлина. — Так-то вот. Снести не снесут, не-е-т — исторический памятник… Зато они его так реконструируют, по генеральному архитектурному плану, что родная мать не узнает. Говорю тебе не по интуиции, а по твердому знанию. Видал особняк по соседству? Все камушки пронумеровали перед тем, как разобрать, — инструкция такая. А новую коробочку сложили, глядь — номера-то все, где попало, а уж что внутри теперь бетонная отливка вместо солидной кладки и два новых этажа по стилю к нему так же подходят, как мэр наш к своему креслу, об этом и говорить нечего. Так что читай историю болезни, это единственное, что остается от этого города!

Я начал читать — и не пожалел.

Пациент без удостоверения личности, безвыходно остававшийся в больнице на протяжении четырех десятилетий с диагнозом хронической паранойи и записанный в больничной карточке как Цонтвари Костка Онаркеп (вероятно, на основании находившейся при нем газетной вырезки с плохо сохранившейся репродукцией мужского портрета), давно уже ни с кем не разговаривал, но в истории болезни было записано, что он владеет венгерским, сербским и немецким языками.

Ошибку в идентификации я обнаружил при первом же взгляде на полувыцветшую газетную статью. Слово «оnarckеp» означает «автопортрет», и этот автопортрет, как и гласила подпись, действительно принадлежал кисти художника Чонтвари Костки и хранился в Будапештском национальном музее. Несмотря на то что этот оригинальный живописец-визионер действительно посетил Иерусалим в конце девятнадцатого века и написал замечательную серию картин на евангельские сюжеты, помещенные в реальный пейзаж Палестины, хронологически он никак не мог оказаться тем странным пациентом, которому было присвоено его имя.

Дальше нескольких слов, связанных с изобразительным искусством, мои познания в венгерском языке, увы, не простираются, но я чувствовал, что разгадка тайны непременно кроется в трех листках, исписанных квадратным «печатным» почерком больного и значившихся в деле «письмом без адреса и адресата». Пробежав глазами непонятный текст, я вычленил из него имя Гезы Чата, немедленно связавшееся с автором поразительных рассказов, незадолго до того появившихся в английских переводах Яши Кесслера и Шарлотты Робертс.

Перевод на иврит, сделанный по моей просьбе одним совершенно нелитературным знакомым, послужил основой нижепереведенной русской версии. Заглавие в тексте загадочного пациента отсутствовало, и мне пришлось придумать его самому.

Дворец, сад, вокзал, подъезд…

В нашей с Бреннером комнате западная стена гнилая, вечно мокрая и зимой, и летом. Вот и сейчас, когда на дворе все пересохло от зноя, эта стена потеет, гноится и пахнет болотом. Специалисты говорят, что так уж построен дом — все западное крыло без фундамента, лежит на земле. Как оно еще не обрушилось — ангелы его держат? Давно пора снести эту пристройку. В прошлом году известный городской архитектор навещал здесь своего сына, капельмейстера, осмотрел здание со всех сторон и сказал, что это жемчужина оттоманской архитектуры, вот только нелепая пристройка его портит. Нет, не благородная плесень Токая покрывает западную стену…

Мне здесь совсем не нравится, а Бреннер, кажется, привык, ведь здесь он родился и здесь же умер. Обычно я не понимаю его речей, и если мне удается с кем-нибудь поговорить, так это с павлином и хромой газелью из зверинца на дворе. Я просовываю пальцы сквозь ячейки проволочной сетки и щекочу газель за ухом.

Павлин ходит за мною следом и согласно кивает головой, какую бы глупость я ни сказал.

Но сегодня мой сосед делает мне знаки, через спину указывает большим пальцем на западную стену, покрытую волдырями и струпьями побуревшей штукатурки. Словно зовет меня поговорить со стеной, доверить ей свои тайные мысли. Но у меня за душой нет ничего такого, чего бы не знала всякая старая стена в любом городе.

Бреннер улыбается с видом заговорщика и вытаскивает из-под своей койки ручную дрель со ржавым длинным сверлом, которую он подобрал на дворе уже несколько лет назад. Он начинает сверлить стенку. Сверло истошно визжит, стена начинает осыпаться с таким звуком, словно кто-то чавкает шершавыми неповоротливыми губами, и мне становится боязно: сейчас она обрушится, а вслед за нею обвалится все строение и погребет нас под своими обломками.

Но ничего страшного не происходит. В стене образуется большая неровная пробоина, вроде тех бойниц, в которые я заглядывал всякий раз, когда бабушка водила меня на прогулку в Буду. Из этой бойницы в нашу комнату проникает ясно очерченный широкий луч мягкого золотистого света, в котором роятся мелкие сияющие капли воды.

— Га! — восторженно восклицает Бреннер.

Но я давно уже ни слова не понимаю по-венгерски и поэтому только одобрительно киваю ему, повторяя по-немецки и на иврите:

— Йа, Йозеф, йа! Кен, Йосеф, кен! Кен.

Бреннер быстро расширяет пролом своими толстыми пальцами. Вот он уже пролезает внутрь, его широкая спина в мокрой от брызг фонтана розовой пижаме скрывается за стеной. Я, не задумываясь, следую за ним. О, как приятна искрящаяся, прохладная водяная пыль, так долго казавшаяся нам, мрачнеющим по другую сторону стены, мучительной нездоровой сыростью!

Мы оказываемся внутри кажущегося бесконечным пассажа со множеством боковых переходов и галерей, теряющихся в мерцании матовых, местами помутненных темным золотом и винными пятнами неровных зеркал, под куполом просторнейшей оранжереи, уходящей вверх сводами жидкого, густого, многоцветного стекла, постоянно перетекающего и меняющегося, как тягучий мягкий калейдоскоп, как живая клетка чудесной разлагающейся растительной ткани в глазке микроскопа, как растущий на глазах оживающий сонный шар тысячи трубчатых цветков с острова Мурано. Я не знаю, как назвать это место — дворец, сад, вокзал? Пышная, прохладная и тонко запущенная растительность здесь не рвется буйными побегами из земли, а легко тянется из хрупких каменных ваз, оплетает витые невесомые колонны, свисает над ступенями и растрескавшимся мозаичным полом и стелется облачными островами между верхними ярусами. Я назвал бы это место подъездом из-за царящей здесь торжественной тишины, невозможной в зале ожидания. Здесь нет ни птиц, ни служащих, и даже Бреннер, наконец, уснул, как младенец, вытянувшись на широкой мраморной площадке, поэтому единственными звуками, едва слышными в тиши подъезда, остаются плеск фонтана, шорох раскрывающихся бутонов и шелест падения мертвых лепестков.

24
{"b":"548826","o":1}