2.9.94. Вот посмотрел передачу о Зубкове Валентине, актере. Симпатичный мужик. И загрустил. И подумал: нет, не прижилась моя душа у евреев, не прижилась… Тоски у них нет. А стало быть не понять нам друг друга. Душа моя русской тоской отравлена, и без яда этого, яростного этого наркотика – сохнет, как без ответной любви. А еврейский оптимизм с неустанной деловитостью, особливо оптимизм этот – рвота ходячая. Шесть миллионов сожгли в печах, а они все верят в лучшее будущее, в "новый Ближний Восток", в "йихйе беседер" (все устроится). Будет вам, оптимисты, седер* в братских могилах. Конечно без оптимизма и настоящей деловитости быть не может. Русские деловиты только "из-под палки", потому что в пользу, конечную, глобальную пользу деловитости не верят. Зато они в делах трезвее (игра слов), жестче, подозрительней, воздушных замков не строят. Они консервативны и революций не любят, разве что не прочь побузить с тоски.
3.9. Суббота. Утром пошел в бассейн. Когда вернулся, старший рассказал, что разбил нос своему партнеру, который дискотеку держит, черный (он ему молодняк туда загоняет и обеспечивает охрану, тот еще бизнес, но он деньгами гордится, любит пошуршать тугриками, и я ему давно не указ, вообще запах шальных денег дурманит), тот ему не заплатил, конфликт, угрозы, в общем – уголовщина. Мне не понравилось, что он испугался. Испугался – ладно, это нормально, но нельзя страх проявлять. Тот ему позвонил, сказал, что ездил в больницу, нос сломан, требовал оплатить медрасходы и таким образом "уладить" дело. 350 сикелей. Старший взял и повез. Я ему говорю: ни в коем случае! Обратись к адвокату, улаживай и плати только "официально", и как часть общего официального урегулирования. "Между собой" не пройдет, он увидит, что ты испугался и это разовьет у него аппетит. Но он сильно струхнул, захотелось "быстренько уладить" и "забыть". Да и обидно небось за собственную глупость. Учишь, учишь с дерьмом не связываться. Но очень хочется деньжат, быстро и много. Впрочем он и работает много, сторожем, и учится, и котует где-то по ночам, темп бешеный, на износ. А радости жизни нет, даже какое-то ожесточение… Смотрел австралийский фильм "История женщины", про старушку больную раком. О жути старости. Обиде смерти. "It's not faire!" (Это не честно!) – говорит одна из героинь, молодая сестра милосердия. 'It's not faire!"… Вчера поехали вечером к морю, договорились с Л-ми. Приехали к семи, было уже темно и безлюдно (время на час раньше сдвинули накануне, а мы и забыли). Пошли купаться, вспоминая ночные купания в Неринге. Она глубже чем по колено не заходит – водобоязнь всех предков, от краковских раввинов до франкфуртских менял. Поплескались у берега. Непосредственна и весела, как девочка. Потом я один сплавал. Если белые гребни издалека не набегают, то не видно границ, водяная пустыня кругом мрачно поблескивает, затягивает. Страшно. Потом Л-ы приехали. Мы гуляли с Л. вдоль моря, прибой лизал ступни, и жевали все ту же тему: что народ морально разложился, что всему конец, что сионизм наш был ошибкой, "идеологической зашоренностью", вспоминали знакомых, которые уехали, значительно опередив нас в разочаровании, о том, что энтузиазм, воля к борьбе, незаурядные способности этих людей (при этом мы, конечно, и себя имели в виду) оказались тут невостребованными, и чем способней был человек, чем энергичней, тем больше он конфликтовал, тем хуже уживался, тем труднее ему было свыкнуться, смириться. Вспоминали свою "травму абсорбции", о том, что мы чужие тут в сущности, и останемся чужими, что меня, кстати, уже почти не пугает, уже не могу себе представить, что где-то и с кем-то, то есть в каком-то обществе, я могу быть "своим", хотя именно это стремление было когда-то главным… Вот такой вышел длинный разговор в прибрежной тьме, под шумок прибоя. Его неприкрытая горечь, человека в общем-то преуспевшего, отменно делового, умного, смелого (не на шутку бодался с Империей), породистого, красивого мужчины (жена называет его "патрицием"), была неожиданна и пугающа. Подсознательно хочется, чтоб тебя в твоем пессимизме разубедили. Я даже решил, что он перегибает, что возрастное (он лет на десять старше). Миша Вот так я сидел на окне, видно было далеко вокруг: купола собора в Измайлове, Олимпийский комплекс, пруд у "Севастополя", рядом на пригорке церковь Ильи Пророка (в архитектуре русских церквей – все лучшее, что есть в русской душе, такое непритязательное изящество, почти нежность, в западной архитектуре этого совсем нет, или мне все это от любви кажется? я и грозных, хмурых Спасов русских люблю…), а рядом, подо мной, верхушки тополей, можно погладить… Миша возился с собакой, привязывал ее, потом чай готовил, я открыл крышку старого пианино, попробовал – ужасно расстроено. Потом пили чай, я поднимал с пола книги, рассматривал, одна, маленькая, потрепанная, заинтересовала названием: "Ближневосточные ведуты", с фотографиями грифонов, барельефами богов пустыни. Показал ему фотографию скульптуры хеттского воина – точь в точь знакомый гаражник, "интересно, да?" говорю. "Возьми", – сказал Миша. "Нравица? Бэри, генацвали!" – смутился я и положил книгу на место. "Нет, возьми, я хочу тебе подарить что-нибудь. Возьми. И еще, есть одна певица, ужасно мне нравится, Татьяна Буланова, слышал про такую группу "Летный сад"? Ну, в общем у меня есть две кассеты, одну обязательно возьми. Сейчас я тебе поставлю…" Он долго возился с техникой, тянул провода из угла в угол, чего-то прилаживал, наконец, включил: "И вновь Две жизни существуют. Одна – в которой ты остался…" Настоял-таки на том, чтобы я взял кассету. Потом мы незаметно перешли к нашим сексуальным переживаниям, он увлекся рассказами о своих, как и 20 лет назад, все тоже, все о том же, даже о тех же, ничего не изменилось. Рассказывал про Нину, потом про некую Лену, вокруг которой разгорелась война с Ваней (столетние войны с Ваней), Ваня ее любил, но она вернулась не то к мужу, не то к старому другу, и тут Миша встрял, посредничал, сам увлекся, "ты не представляешь, какие она мне вещи рассказывала, таких откровенностей я еще ни от кого не слышал, что-то пугающее, она хотела переехать ко мне, но мне было жалко Ваню…" И как она все-таки ушла к бывшему, и с Ваней была жуткая ссора, Ваня хотел его убить, а он лелеял планы мести ей, разоблачения, публикации ее откровений, но Вика отговорила его. А совсем недавно он узнал в новой кассирше в соседнем магазине однокашницу, в которую был влюблен в школе, она хотела стать актрисой, была очень своеобразная, талантливая, но неудачно вышла замуж, ужасно влюбилась, муж бил, много лет, пока всю любовь не выбил, теперь одна, они встретились несколько раз, "и вот странно, казалось бы так удобно ебаться, и живет рядом, но что-то мешало", потом встретил ее с каким-то парнем, тоже старым дружком, и легко можно было отбить, но стало жалко дружка… Я по старой привычке пустился в психоанализ его жалости к дружкам, по ходу этого нашего бесконечного разговора (мы можем встретиться еще через 20 лет, стариками, и продолжить его с той же точки что прервали, будто вчера расстались) вышли погулять, дошли до "Севастополя", перед прудом, над туннелем подземки на "Черкизово", вырос уродливый земляной вал, сам пруд отвратительно грязен, заброшен, да и кинотеатр одряхлел, обшарпанный, изрисованный авангардными фресками, коллективным творчеством молодого-незнакомого племени, взыскующего самовыражения. Зато церковь на пригорке обновили, я возжаждал запечатлеть, сфотографироваться (Фромм считает, что страсть фотографировать – симптом некрофилии), но Миша на фоне церкви не захотел, предпочел чуть в стороне, из деликатности к религиозным чувствам прихожан, Храм же ведь, нет, он не верует, но полгода назад, в период тяжелой депрессии, ходил на такой "кружок" интересующихся религией, вообще-то он даже подумывал креститься, останавливает только, что еврей, ведущая кружка, умница, говорит: ничего, и Иисус был еврей, но он пока не решился еще, но и фотографироваться на фоне Храма не хочет. Мимо церкви, по слякоти и хляби размытых дорожек, прошли в поросший бурьяном парк, я узнавал эти дорожки, покосившийся забор катка, высокая трава была мокрой, выгуливали больших собак, Миша занимался теперь психоанализом моих бредней: "Я помню одно место в твоей повести, где ты, твой герой, травмированный неудачей со своей первой женщиной, говорит себе: теперь все, значит я никогда не буду кинорежиссером", я засмеялся, покраснев наверное, потому что вспомнил, и то место в повести, и то шестнадцатое лето моей жизни, могучий дом на Миллионной, совсем рядом с Зимним, в котором лишился невинности на кровати с клопами, с тридцатилетней фабричной девушкой, которую звали сногсшибательно: Жанна Желаннова (муравейник коммуналки, старуха мать на сундуке в углу…), я подцепил ее в электричке, в которой возвращался в Ленинград с кузиной, кузина была кажется влюблена в меня и была невольной свидетельницей самых "роковых" моих встреч…, да, значит мне не быть кинорежиссером, и я опять, устыдившись чего-то, засмеялся, а Миша все развивал это высказывание в сторону присущего мне императива власти над женщиной, коему мешают мои сексуальные недостатки, насколько он помнит, в прошлом меня беспокоила преждевременная эякуляция, кстати, как у меня с эякуляцией, по-прежнему столь преждевременна? Через день-другой я позвонил ему утром, попросил подойти, помочь книги отбуксировать на почту.