— Виноват, ваше высокопревосходительство; мне действительно случается иногда по ночам спать. Муравьев еще больше насупился и долго ворчал на эту тему. Князь Александр Иванович Барятинский тоже не сошелся с Муравьевым и вскоре оставил должность начальника штаба, выпросив у Государя свой перевод в Петербург. В июне месяце состоялся мой первый выезд в ближайшие немецкие колонии, а оттоле, чрез Привольное и Гергеры, в Дилижанские поселения, Дарачичаг и Лорийскую степь. В эту поездку, я нашел в молоканских селениях новую секту прыгунов, — самую глупую и бестолковую, что-то в роде подражания американской секте и, кажется, действительно перенятую по слухам о ней некоторыми нашими сумасбродами из сектантов, единственно по своекорыстию. Они обманывали и обирали невежественных глупцов из своих собратий, до тех пор, пока главный коновод их Щетинин не был сослан в Соловецкий монастырь; после чего эти сектанты понемногу уничтожились, и теперь о них уже ничего не слышно. Чрез месяц, я проехал на Белый Ключ, где уже застал мое семейство, с коим и остался до конца лета. Пред моим отъездом из Тифлиса, там произошел необыкновенный пожар в караван-сарае Арцруни, возле Сионского собора, на берегу Куры. Огонь распространился с такою быстротою, что не только громадное здание, но и все склады, со множеством товаров, в них находившихся, сгорели дотла. Убыток насчитывали до двух миллионов. Более недели пылал и тлел огонь в погребах и кладовых, где лежали тюки с товарами. Из окон, выходящих к Куре, по стенам струился широкими темно-красными потоками растопленный, перегорелый сахар, стекая в реку. В числе сгоревших вещей находился драгоценный, редкой художественной работы, старинный сервиз князя Л. И. Барятинского, оставленный им на хранение Мирзоеву, который поместил его в своей кладовой, в том же караван-сарае. Железные сундуки, в которых хранилось серебро, хотя и вытащили, но все вещи почернели, исковеркались и большею частью расплавились. Особенно достойны сожаления великолепные канделябры, блюда и вазы, как произведение высокого искусства. Болезненное состояние моей бедной жены часто приводило меня в уныние. К этому присоединились печальные вести с театров войны: о неудачном сражении под Севастополем, при речке Черной, где был убит генерал Реад; а затем и о взятии Севастополя. Потрясающее впечатление произвело в Закавказье известие о несчастном штурме Карса, унесшем бесплодно до десяти тысяч человек из лучших наших войск. Мало было в Тифлисе домов где бы не горевали о ком-нибудь из родственников, друзей или близких знакомых, погибших в этом плачевном деле. Общее уныние усилилось. В конце октября неприятель вторгся в Мингрелию, и если бы он имел искусного и решительного полководца, то вероятно нам, русским, пришлось бы убираться из Закавказья. Но Бог помог, и мы остались невредимы. Спустя несколько дней по прибытии моем в Тифлис, умер сотоварищ мой по Совету, генерал Реут, добрый старичок и в свое время храбрый офицер. 18-го ноября мы получили сведение о сдаче Карса, а 7-го декабря возвратился в Тифлис и Муравьев[113]. У него были самые гигантские планы. Он объявлял всем и каждому очень решительно и самоуверенно, что пойдет с своим корпусом, от Закавказских берегов Черного моря, походом в Крым и освободит Севастополь. Он забывал о безделицах: первое, — о том, что Черное море не замерзает, а второе, — что ему и на месте нечем было кормить войско. Подрядчик Тамамшев оказался несостоятельным, вследствие чего был учрежден особый комитет, — как горю помочь, — в котором и я был членом. Но ни генерал Муравьев, ни наш многолюдный комитет ничего не могли выдумать для достижения этой цели: хлеба или не было, или перевозить его было не на чем, по недостатку в скоте и по причине дорог, сделавшихся беспроездными. Много было с этим делом хлопот и возни, однако все они остались безуспешны. Кажется, наместник надеялся поправить дело, сменив генерал-интенданта и назначив меня на его место; но я, на его явные намеки и наконец решительное и настоятельное предложение, отозвался наотрез, что вовсе не чувствую себя к этому способным и ни за что не возьмусь за дело, которого не понимаю.
В таких-то испытаниях, заботах и передрягах, вредно действовавших и на мое уже слабое здоровье, окончился для меня этот тревожный год. В последних днях его я имел нравственное огорчение, сильно меня потрясшее, получением известия о смерти любимого моего брата и лучшего друга. Павла, служившего в артиллерии и бывшего тогда генерал-лейтенантом. Первые месяцы 1850-го года я провел в постоянных хлопотах, не столько по настоящим моим обязанностям, сколько по этому же самому делу о провианте. От председательства в комитете, которое наместник непременно хотел возложить на меня, я с большим трудом отделался. Беспокойства, которые озабочивали меня тогда, кажется и были причиною продолжительного обморока, случившегося со мною в феврале; развязался я с этим провиантским делом не прежде как в апреле, по получении манифеста о мире. Сколько этот мир ни был плох, но, по человеческому предвидению, продолжение войны могло быть еще хуже. В это время мы познакомились с одним интересным человеком, нашим знаменитым ученым академиком Бером, приезжавшим из Петербурга на короткое время для научных исследований; из них главнейшее состояло в средстве искусственного разведения рыб различных пород в горных реках края. Он тотчас же по прибытии явился с визитом к моей жене, давно зная о ней по слухам и сочинениям некоторых из ученых, наших знакомых, русских и иностранных. Елена Павловна с удовольствием приняла его и он часто у нас бывал. Бер чрезвычайно заинтересовался огромной коллекцией ее рисунков цветов с натуры, флоры Кавказской. Саратовский и всех тех мест, где ей приходилось жить. Хотя рисунки ни заключали в себе какого-либо художественного исполнения, артистического изящества в очертаниях растений, но академик именно пленялся их живой натуральностью, безыскусственной верностью изображений, отсутствием придаточных прикрас. В последнее свое посещение пред отъездом, он обратился к жене моей с убедительной просьбой, на которую у нее не достало духа согласиться. Он просил ее доверить ему на время эти книги (томов 20 большого размера в лист) и позволить взять их с собой в Петербург, чтобы снять с них копии для Императорской академии наук, ручаясь за целость и невредимость их. Он говорил, что готов на коленях молить об исполнении этой просьбы. — и в самом деле хотел стать на колени. Елена Павловна колебалась, но не могла решиться расстаться на неопределенное время с этим трудом всей своей жизни, составлявшим усладу и утешение часов ее занятий. Она сказала это Беру, прибавив, что она вероятно уже долго не проживет, и ей было бы очень тяжело лишиться, под конец жизни, многолетней своей любимой работы; но что после ее смерти книги достанутся ее детям, которые ботаникой не занимаются, и она предоставит им принести их в дар нашей академии наук, если академия удостоит принять этот более нежели полувековой труд великой любви к природе и науке. Академик Бер, со вздохом и по-видимому очень опечаленный, должен был покорится этому решению[114]. Выезжая в Петербург, Бер явился к наместнику откланяться и проститься с ним. У них завязался разговор, заключившийся довольно забавно. Бер принялся объяснять результаты своих опытов разведения и размножения рыб в водах Закавказья. Николай Николаевич, выслушав его, заметил: «Нам теперь нужно размножать не рыб, а нужно размножать солдат». Почтенный академик немножко опешил, но поспешил заявить в свое оправдание — «к сожалению, в мои преклонные годы я уж никак не могу оказать услугу такого рода государству». Тогда же рассказывали курьезную историю — и слух этот упорно держался — будто бы наместник морил в бане начальника своей канцелярии Крузенштерна. Муравьев, как истинно русский человек, не мог обойтись без бани, каждое утро посещал ее и подолгу оставался в ней. Баня устроена при доме наместника. Но, как человек чрезвычайно занятой, дороживший временем и не хотевший терять его напрасно, Николай Николаевич назначил свои банные часы для приема докладов. Рассказы об этом передавались различно: одни утверждали, что Муравьев, слушая доклады, сидел в предбаннике, закутанный в простыню; другие гласили, что он просто лежал на полке и парился, а злополучные докладчики, в мундирах и вицмундирах, — главнейше начальник канцелярии наместника Крузенштерн, — задыхаясь от жара и пара, обливаясь потом, почтительнейше читали ему свои служебные доклады. Насколько эта история достоверна, я не знаю, но тогда ей все верили и со смехом пересказывали один другому. вернуться Кампания кончилась, но общие ожидания в отношении главнокомандующего значительно понизились. Даже его горячие поклонники отзывались о его действиях и распоряжениях как-то меланхолично. Нет сомнения, что человек с таким умом, с таким военными талантом, каким бесспорно обладал Николай Николаевич Муравьев, имел свои причины, соображения, планы действовать именно так, а не иначе. Но для простых смертных, непосвященных в эти мистерии, судящих только по наглядным фактам, казалось, что дело велось далеко не удовлетворительно. Все там как-то перемудрялось или недомудрялось. Особенно недоумевали туземцы, считавшие вначале генерала Муравьева за второго Искандера (Александра Великого) Часто приходилось в то время слышать их простые, наивные суждения, не лишенные некоторой справедливости, — преимущественно армян, людей хитроумных, бойко и зорко следивших за всем и знавших многое лучше других, по связям с своими заграничными соотечественниками. Они описывали деятельность генерала Муравьева под Карсом таким образом: «Поехал Муравьев на войну. Войска у него было много, не то что у Бебутова: Бебутов ходил с горсточками, а у Муравьева была уже целая армия. Подступил к Карсу. Карс был не такой как теперь, а гораздо плоше; крепость старая, ненадежная, стены местами обваливались; турки сидели в нем напуганные. Взять его было можно. Со дня на день и думали, что его возьмут. Но Муравьев его не взял, а стал дожидаться. Постоял, постоял, забрал часть войска и пошел за Саганлугские горы. Походил, походил, сжег турецкие казармы с складом провианта и воротился обратно под Карс. За это время Карс уже стал поправляться: стены укреплялись, подновлялись, турки усердно работали. Взять его уже было не так легко, но все же возможно, и если б Муравьев решился, то наверно бы взял. Но он не решился и опять стал дожидаться. Постоял, постоял, и вошел снова за Саганлугские горы. Подошел к Эрзеруму, остановился в двух часах пути от города. В Эрзеруме его ожидали с радостью, никто и не думал сопротивляться; армяне приготовляли торжественную встречу. Шел только большой спор: спорили армянский архиерей с персидским консулом, кто из них двух поднесет генералу Муравьеву ключи от города, — и тот хотел и другой хотел. Вдруг узнают — русские войска ушли! Не хотели верить. Как ушли! Для чего ушли? Отчего не пришли в Эрзерум? Удивлялись, жалели. А Муравьев постоял два дня под Эрзерумом и пошел опять под Карс. Тут уж Карс сделался не тот, что прежде, и узнать его было нельзя: крепость стала грозная, подступиться к ней уж было трудно, и хотя состояла в блокаде, а все же турки находили лазейки, понемногу провозили и провианту, и оружие, провезли и англичан с генералом Вильямсом. Англичане турок прибрали к рукам, придавали им куражу. Вот генерал Муравьев снова стал под Карсом. Стоял полтора месяца. Вдруг решился. Ночью, 17-го сентября, поднял тревогу, наскоро собрал войска и бросился штурмовать Карс. Впопыхах забыли взять даже некоторые необходимые для штурма вещи. Пять часов штурмовали крепость. Положили десять тысяч человек своих под ее стенами. Крепость не взяли. Воротились сидеть на прежнюю позицию. Блокаду устроили строже, турецкие лазейки закрыли и гулять за Саганлуг перестали. Зима была ранняя, строгая; много солдаты натерпелись всяких мук, Муравьев заставлял их развлекаться играми. Идет он раз, видит, — несколько солдат бегают, чтобы согреться. Опрашивает: «вы это играете в городки, ребята?» — А солдаты отвечают: «Никак нет! Наигрались уж мы в городки вон там, — показывают на Карс, — будет с нас!» Насупился и пошел. Так и сидели, пока турки съели все свои запасы, поели даже лошадей; когда уже кушать было нечего, сказали Муравьеву: «Иди сюда! На тебе Карс! Только выпусти нас отсюда». Муравьев и вошел в Карс. А мог войти за полгода до того, — а если не мог, то нужно было сидеть как сидел. За что было губить столько людей на штурме! Искандер так не делал». Общие отзывы и мнения того времени, более или менее, приблизительно заключались в таком же смысле. Но поводу штурма Карса усердно повторялось словцо графа Соллогуба: «Все случилось оттого, что 17-го сентября Муравьев ночью спал и увидел во сне святых Веру, Надежду и Любовь, а матери их Софии (премудрости) не видел!» — Надобно полагать, что мнение это преобладало и в Петербурге, так как восемь месяцев спустя Николай Николаевич Муравьев не был приглашен на коронацию, а был по его прошению уволен от должности наместника Кавказского и назначен членом Государственного Совета. В нынешней повременной печати часто случается встречать имя Н. Н. Муравьева с присоединением Карский. На каком основании? Официально ему не было дано этого прибавления. Карса он не взял; Карс ему сдался после семимесячной осады, — это большая разница. В 1877 году Карс действительно был взят, но никто же не называет графа Лорис-Меликова Карским. Да и сам Н. Н. Муравьев никогда не присвоил бы себе этой прибавки и вероятно никогда не принял бы ее без официального пожалования, а потому она, как произвольное прозвище, имеет вид и этом случае не совсем уместный для достойной памяти покойного почтенного генерала. вернуться Все эти книги с собранием рисунков цветов и растений работы Е. П. Фадеевой в целости и свято хранились с лишком 30 лет в оставшейся ее семье, очень желавшей исполнить обещание и желание, заявленное ею о передаче их в Академию наук, но не знавшей, как это устроить и к кому обратиться. В 70-х годах Р. А. Фадеев писал об этом академику Беру, но Бер в это самое время умер. В 1892 году книги пожертвованы в Ботанический Кабинет С.-Петербургского Императорского университета, принявшего этот ценный дар с большой благодарностью. |