Однажды, проходя по улице, я случайно повстречал торжественную, похоронную процессию одного из замечательнейших одесских обывателей. Хоронили покойного графа Разумовского. Он долго жил в Одессе совершенным затворником, прекратив почти все личные сношения с светом. Говорили, что в молодости он был очень общительным, веселым человеком, много путешествовал, долго жил за границей, особенно в Париже, где вел рассеянную жизнь, тратил большие деньги, превышавшие норму содержания, выдаваемого ему его отцом, и наделал долгов. Тогда, строгий и, как видно, не слишком нежный родитель скупил его векселя и засадил сынка в долговую тюрьму, где держал его до самой своей смерти, более двух лет и еще бы более продержал, если-б не умер.
Смерть отца освободила сына из постыдного заключении и сделала одним из богатейших людей в России. Но молодой Разумовский вышел из тюрьмы совсем уже не тем, каким вошел в нее. Из светского, живого человека, он обратился в мрачного, одичавшего ипохондрика. Почему-то избрал местом своего жительства Одессу, купил за городом большое место, развел превосходный сад, а посреди его построил дом, самой своеобразной архитектуры. При постройке дома, граф выписывал из Италии и других мест Европы лучших художников для внутренней отделки, скульптурных украшений и расписания живописью стен и потолков. Дом он наполнил всеми сокровищами искусства древнего и нового, какие его богатство могло ему доставить и, отрастив себе длинную бородку (которую кроме простого народа тогда никто не носил) и волосы, замкнулся безвыходно, никуда не выходя и никого не принимая, за очень немногими исключениями. Под домом граф устроил обширное подземелье, с бесконечными коридорами и ходами в различных направлениях, в роде лабиринта, ключ коего был известен ему одному. Вход в подземелье был только один, из спальни графа, скрытый потайной дверью. В 1828-м году, во время Турецкой войны, Императрица Александра Феодоровна, проживая в Одессе, наслышавшись о необыкновенном убранстве дома графа Разумовского, редких коллекциях древностей и всяких искусств, находившихся в нем, пожелала их видеть и послала сказать графу, что в назначенный час и день она посетит его. Граф устроил прием, вполне достойный августейшей гостьи, приготовил великолепный завтрак и угощение, а сам в этот день, за несколько часов до прибытия Государыни, забрался в свое подземелье, где и просидел, спрятавшись, до глубокой ночи. Эта неожиданная проделка так всех озадачила, что надолго осталась в памяти одесских жителей. После смерти Разумовского, наследники его по боковой линии отнеслись с непостижимой небрежностью к имуществу, оставленному им в Одессе: никто из них не взял на себя труда даже приехать взглянуть на то, что осталось после него, а заочно распорядились все продать огулом с публичного торга. Долго продолжалась эта распродажа, так как не легко было управиться с такой массой разнородных вещей. Их продавали партиями, по отделам. Многие ходили, и мы с женой в том числе, чтобы только посмотреть на все эти диковинки. И с сожалением смотрели на драгоценные собрания картин, статуй, оружия, всяких редкостей и старины, стоивших огромных денег, — а многое и за деньги нельзя было достать, — которые доставались можно сказать задаром, большею частью в руки людей, покупавших их для спекуляции. Все было распродано за бесценок. При продаже мебели, среди множества роскошных, изящных вещей находился простой, самой обыкновенной работы столик шахматный, не обративший на себя ничьего внимания по своей невзрачности. Когда дошла до него очередь, по объявлении какой-то пустячной цены, подошли торговать два человека, итальянец и француз, которых Разумовский часто приглашал играть с ним в шахматы; они заявили, что хотят купить столик единственно на память о покойном графе, и начали понемногу возвышать цену, которую скоро довели до таких серьезных размеров, что возбудили общее удивление. Наконец, один из них отступился, а другой, завладев столиком, поспешил расплатиться и унести его. Оказалось, что в столике был секретный ящик, а в нем драгоценные, старинные шахматы, выделанные из коралла и аметиста, необыкновенной работы. Об этом никто не знал, кроме двух партнеров графа. Дом тоже был продан с молотка, но не долго пережил своего хозяина и в скором времени сгорел дотла.
Из моей жизни в Одессе того времени мне остался также памятен один из вечеров у Алексея Ираклиевича Левшина (градоначальника), куда я изредка сопровождал моих дочерей, часто там бывавших по старому знакомству с его женой, рожденной Брискорн. В этот вечер, мы застали в числе гостей знаменитого нашего художника Брюлова, творца «Последнего дня Помпеи», прибывшего в Одессу по пути в Петербург, морем из Италии, где он провел двенадцать лет для изучение живописи. Свидание с отечеством после столь продолжительной разлуки, невидимому, сильно волновало и радовало его. Теперь время другое, сообщения России с заграницей такие легкие, столько русских колесят там вдоль и поперек, что и долго живущие на чужой стороне не отстают от своего прирожденного российского духа; тогда же совсем было иначе, и Брюлов, очутившись на родине, казалось, находился в настроении какого-то возбужденного умиления, очень трогательного. Хозяйка дома, Елизавета Федоровна Левшина, пригласила вторую дочь мою Катю спеть что нибудь по-русски. Катя, имевшая замечательно хороший, приятный, обработанный голос, села за фортепиано и, аккомпанируя себе, спела русскую народную песню[40]. Брюлов так растрогался, что заплакал и, заливаясь слезами, бросился целовать ее руки. Затем пела сама Левшина, и дочь моя, по просьбе ее, снова русские и малороссийские песни, а Брюлов все время пребывал в несказанном восторге.
На следующее лето, я ездил с моей второй дочерью в Екатеринослав для окончания кое каких дел служебных и собственных, а также для свидания с матерью. Разъезды мои по колониям продолжались; но эта служба, в своем новом виде, начинала мне наскучать. В управлении возникли беспорядки и запущения, как по слабости Инзова, так и по чрезмерному сокращению материальных средств к продолжению устройства колоний в тех видах, чтобы сделать их существенно полезными. Этой цели можно было достигать только внимательным и частым наблюдением на месте за ходом хозяйственного развития колоний. Хотя неоднократно заявлялось многими дельцами, даже некоторые государственные сановники держались мнения, что администрации над колониями не должно вмешиваться в направление устройства хозяйственного быта колонистов, но я удостоверился на опыте, что это понятие совершенно ложное. Конечно, самому администратору необходимо знать дело хотя в главных основаниях и, что важнее всего, уметь внушить к себе доверие поселенцев; тогда действия его непременно принесут пользу, особенно если подобных начальников оставят на их местах продолжительное время, а не так, как у нас водится, что способных людей то и дело переводят с одного места на другое и даже с одного рода службы на другой. Я сам видел, что там, где покойный Контениус мог иметь непосредственное влияние на этот предмет, все быстро совершенствовалось: заводилось улучшенное скотоводство, насаждения, прекрасное домашнее хозяйство, благоустройство домов и всех хозяйственных построек. Там нравственность поправлялась, многие нерадивые исправлялись, и вообще колонии достигали до возможного своего прогресса. Там же, где это влияние прекращалось, колонисты нищенствовали, постоянно только домогались новых льгот, которых часто своими докучаниями и добивались, что возбуждало лишь негодование соседних с ними русских поселян, считавших немцев какою то привилегированною кастою людей. Но со времени смерти Контениуса, и со времени сокращения средств управления колонистами для продолжения подобных мероприятий, долженствовавших поддерживаться конечно не годы, а десятки лет, — эти мероприятия вовсе потерялись из вида действий «попечительного комитета», ограничившего их исключительно одним бумагомаранием и требованиями о доставлении множества ведомостей с неверными цифрами. Внимание Инзова было поглощено устройством Болграда и заботами о умножении переселения в Бессарабию болгар, ныне отошедших вовсе из Российского владения. На прочие же дела и колонии он мало обращал внимания. Вследствие всех этих обстоятельств, мое служебное положение сделалось, так сказать, фальшивым. Инзов не во всем верил Контениусу, а мне еще менее. Меня это тяготило, я стал подумывать, не воспользоваться ли мне предложениями графа Воронцова перейти к нему на службу; но сама судьба позаботилась вывести меня из неприятного положения. Я получил письмо от графа Блудова, в котором он предлагал мне перевести меня на вновь учрежденную должность главного попечителя над калмыцким народом в Астрахани. Министр настаивал на моем согласии, старался склонить меня к этому переводу, уверяя при том, что служба моя в Астрахани продлится не долго и послужит лишь переходным путем к высшим должностям[41]. Такой далекий переезд, с семьей, со всей домашней обстановкою, дворовой прислугою, и оставление нашего небольшого хозяйства, только-что устроенного в деревне под Одессою, без личного нашего наблюдения и надзора, — снова расстраивали меня. Но, во второй раз, делать было нечего. Мне было всего с небольшим сорок лет, я был здоров и мог трудиться. А министр так усиленно уговаривал меня к переходу, обнадеживая вознаграждением в будущем. Я согласился. В конце 1835 года последовал мой перевод, с порядочным пособием на переезд. Сдав нашу деревеньку в аренду, в мае 1836 года я отправился с женою и детьми в Астрахань. При прощании с Инзовым, он тронул меня теплыми словами сожаления о нашей разлуке и даже обильными слезами; обнял меня и заплакал. Впрочем, это прощание наше было не последнее, нам пришлось еще увидеться, несколько лет спустя.