Литмир - Электронная Библиотека

Во время этого пребывания моего в Петербурге, я имел случай видеть, как у нас в министерстве ведутся даже и самые важные дела. Осенью 1821 года, переселяли несколько тысяч семейств из Малороссии и Херсонской губернии, кажется, чтобы очистить места для Чугуевских военных поселений, в Черноморье, со всем их имуществом. Этот 1821 год был в Екатеринославской губернии неурожайный, и в корме скота на зиму предстояла крайняя скудость; а скот препровождался с малороссиянами огромной массой, в количестве многих тысяч. Тогдашний Екатеринославский губернатор Шемиот, представил министерству о необходимости закупить на казенный счет фураж для кормления всего скота у малороссиян, в отвращение его гибели от недостатка корма и, притом присовокупил смету о потребности ассигнования нескольких сот тысяч рублей на этот предмет. Надобно знать, что губернатор Шемиот был человек весьма заботливый о своих интересах, хотя добрый, неглупый и вполне порядочный во всех других отношениях. Смета его, представленная довольно поздно, залежалась и в министерстве, по причине огромности требования. Помню, как теперь, что именно в Благовещение, 25-го марта, директор департамента прислал звать меня к себе по экстренному делу. Объяснив мне это самое дело, он мне сказал, что министр поручил ему просить меня сообщить мое мнение по поводу этой сметы, не слишком ли она преувеличена против действительной потребности. Я попросил его доложить министру, что по моему мнению в настоящее время уж ничего делать не надобно, ибо последовало одно из двух: или весь скот у малороссиян передох от голода, или же они нашли средство покормить его сами; а теперь, с 25-го марта, в Новороссийском крае, скот в подобных случаях уже начинают выгонять для корма в степь, и потому ассигнование нескольких сот тысяч рублей на прокормление скота, окажется излишним. Мнение мое министр нашел вполне резонным, и ходатайство губернатора Шемиота, вместе со сметою, принято к сведению.

В Петербурге меня задержали более нежели я рассчитывал; приехал недели на три, а пришлось прожить более трех месяцев. Привезенные мною деловые бумаги министр просматривал не торопясь, затем представил на разрешение Государя Императора. Министр часто призывал меня к себе, был ко мне, по обыкновению, очень благосклонен, но для подробного разъяснения дел требовались довольно продолжительные аудиенции, следовательно, много времени, которым он не всегда мог располагать по своему произволу. Несколько раз он мне назначал часы, почти всегда вечером, для переговоров со мною, и всякий раз случалось какое нибудь препятствие, расстраивавшее дело. Большею частью посещения мои ограничивались разговором с швейцаром или секретарем, объявлявшими мне, что граф извиняется, должен ехать во дворец или на бал и просит в другой раз. А если никуда не ехал, то по какой то роковой случайности непременно внезапно являлся граф Сперанский, и когда я уже входил в кабинет министра, торопливо перегонял меня и сидел у него так долго, что ничем нельзя было заняться. Впрочем, если бы не разлука с семейством, я бы не скучал в Петербурге. Множество знакомых, родных моих и жены моей, занятия по делам дома и в министерстве, разные поручения из Екатеринослава, преимущественно покупок, визиты и разъезды по городу не оставляли минуты свободной. Приятно проводил время с добрыми приятелями, Анастасевичем, директором Румянцевского музея, Джунковским, директором департамента, князьями Салтыковыми Александром и Димитрием Николаевичами и многими другими. Бывал также у известного митрополита Сестринцевича, старинного, более чем полувекового друга покойного деда и бабки Бандре-дю-Плесси. Он все мне рассказывал о давно прошедшей красоте бабушки Елены Ивановны (она тогда еще была жива), которую он знал с самых ее молодых лет[26]) По соседству от моей квартиры жила тоже известная M-me Криднер, и каждое воскресенье у нее происходило нечто вроде обеден, по ее образцу, под названием эдифиций. На масленице, не бывая в театрах и маскарадах, я зашел из любопытства посмотреть на это зрелище, и нашел что оно стоило хорошего спектакля. Такие проделки были тогда в моде в Петербурге; замечательнейшими из них считались молитвенные сборища у некоей Татариновой, сопровождавшиеся такой скандальной обстановкою, что трудно придумать что нибудь более комичное или безобразное. Конечно я сам их не видал и не имел к тому ни малейшей охоты. Заходил также в католическую церковь послушать модного проповедника Госнера, который ораторствовал всегда по четвергам в восьмом часу вечера. Так дни шли за днями, пока наконец я, начав уже тяготиться долговременностью и тунеядством моего пребывания в Петербурге, решился атаковать министра просьбой отпустить меня поскорее, так как служебные дела необходимо требуют моего обратного возвращения. Он обещал не задерживать меня более и приказал в департаменте писать бумаги для моего отправления. Однако продержал меня еще недели две и только в начале апреля, после очень любезной аудиенции, объявив, что несколько раз говорил обо мне Государю с самой отличной для меня стороны, разрешил отправиться к месту моего служения, что я конечно не замедлил исполнить.

Выехал я на святой, в дилижансе, удобной четырехместной карете и без всяких остановок и препятствий доехал до Москвы на четвертые сутки. Здесь мне надобно было пробыть дня три по некоторым делам и чтобы повидаться с несколькими лицами. Встретил много старых знакомых, в том числе Лазарева, очень богатого армянина, заставившего у него обедать. В этот день мне пришлось видеть поразительную разницу между разбогатевшим мещанством и оскудевшею знатностью. У Лазарева я удивился богатству дома, великолепию убранства комнат, роскоши обстановки, гастрономической тонкости обеда. Передняя была набита лакеями в раззолоченных ливреях, залы как во дворце; беспрестанно приезжали с визитами генералы, графы и камергеры. А вечером в тот же день, поехал я к нашему родственнику и другу, князю Ивану Михайловичу Долгорукому, некогда известному поэту, и едва отыскал его ветхий дом, почти за городом. Недостаток средств проглядывал во всем: комнаты убраны бедно, люди одеты плохо, а самого князя застал в поношенном, стареньком тулупчике. Он мне очень обрадовался, не отпускал до поздней ночи и принудил дать слово приехать к нему завтра на целый день. К сожалению, мне невозможно было исполнить данное слово, потому что на другой день, покончив дела, я поспешил продолжать свой путь.

В последних числах апреля, добрался я наконец до Екатеринослава, где несколько дней отрадно отдохнул среди своей семьи, от трехмесячной столичной суматохи. Поездки в Петербург не мешали мне по возвращении, почти немедленно, возобновлять мои разъезды по колониям. Молочанские колонии и Крым я посещал ежегодно, и эти путешествия, за исключением служебных занятий, не были лишены для меня интереса и даже иногда удовольствия; особенно приятно я всегда проводил время в колонии Нейзаце, находящейся между Симферополем и Карасубазаром. Кроме прекрасного, живописного местоположения колонии, меня к ней привлекало знакомство с умным и почтенным аббатом Меслиотом, поселившимся к одной версте от нее. Этот аббат был духовником принца Конде, сопутствовал ему во время командования корпусом для действий против революционной Франции, много видел, много читал и был во всех отношениях весьма любезный француз.

Также во время моих побывок в Молочанских колониях, я часто виделся с тогдашним начальником ногайских поселений, графом де-Мезоном. Это был умный и замечательный француз, одушевлявшийся настойчивостью и терпением, не всем его соотечественникам свойственными. Он эмигрировал из Франции в революцию, путешествовал по всем странам, по всем морям, и в бытность герцога Ришелье в Одессе приехал к нему в гости. Ришелье, с обычною ему проницательностью, тотчас понял его способности быть хорошим администратором над кочующим народом: предложил ему поступить на службу и поручил его управлению ногайцев, в числе нескольких тысяч семей, кочевавших близ Азовского моря, по соседству с Молочанскими колониями. Граф де-Мезон вполне оправдал надежду своего земляка начальника. Сначала он старался приобрести доверие ногайцев справедливостью, терпением, внимательностью к их нуждам; когда же в том успел и довел их до сознания, что оседлая жизнь лучше кочевой, то созвал их старейших и объявил им, что для их же счастия, они должны тотчас же приступить к исполнению этой реформы. В тот же день все их кибитки были сожжены. Приготовительные же меры к назначению мест для их поселений, обмежеванию и проч. были заблаговременно приняты и уже сделаны. В течение двух-трех лет устроилось несколько десятков селений, основаны сады, мельницы, и ногайцы благословляли своего доброго, попечительного начальника. К сожалению, он не успел, за смертью своей, довершить свое полезное предприятие. При нем, конечно, ногайцы никогда бы не пожелали переселяться в Турцию.

вернуться

26

Елена Ивановна де-Бандре в молодости была очень хороша собою; слух о ее красоте дошел даже до Императрицы Екатерины II, которая пожелала ее видеть и приказала мужу ее, находившемуся тогда в Крымской кампании, немедленно приехать в Петербург вместе со своей женою. Они были очень милостиво приняты Императрицею и часто бывали на куртагах в Эрмитаже. У правнуков их до сих пор хранятся превосходные портреты их прадеда и прабабки, де-Бандре, писанные масляными красками в натуральную величину, по пояс. Елена Ивановна изображена в пудре, с розой на груди, в том самом костюме, в котором представлялась в первый раз Императрице. Прадед тоже красавец с благородным, мужественным, родовитыми, лицом, в мундире генерал-поручика, с пудрой на голове. В этом портрете есть какая то таинственная особенность, по которой люди, принадлежащие к масонству, узнают в нем тотчас масона, хотя по наглядности портрет не заключает в себе решительно никакого знака, никакой особенности и ни малейшего намека на число три. При жизни его никто не знал о его принадлежности к масонству, а после смерти, при разборе оставшихся бумаг, жена его открыла это. Спустя лет двадцать, когда Фадеевы жили в Екатеринославе, туда заехал американский миссионер Аллен, упоминаемый выше в «Воспоминаниях», и, находясь у них в доме, обратил внимание на висевшие по стенам в гостиной портреты, причем, указав на генерала де-Бандре, тотчас объявил: «этот был масон и высшей степени». На вопрос Елены Павловны Фадеевой, почему он это знает? Он извинился невозможностью отвечать и, не смотря на все просьбы, ничего более не сказал. Другой раз, уже в сороковых годах, когда Андрей Михайлович был губернатором в Саратове, у него обедал путешествовавший по России президент Лондонского географического общества известный ученый Мурчисон и, тоже осматривая портреты после обеда, остановился перед портретом де-Бандре и спросил у Елены Павловны: «кто это?» На ответ, что это ее дед, Мурчисон сказал: «а знаете ли вы, что он был масон и очень высокой степени!» И так же, как и Аллен, наотрез отказался от всяких объяснений по этому поводу.

Немудрено, что митрополит Сестринцевич воспользовался возможностью поговорить с А. М. Фадеевым о своих старых друзьях де-Бандре-дю-Плесси. Все знавшие их близко хранили о них хорошую память. Елена Ивановна, помимо ее красоты, как женщина умная, любезная, общительная, много видевшая, много наблюдавшая на своем веку, была очень занимательная собеседница. Она сопровождала своего мужа во всех его походах, также и в Крымской кампании. Там она хорошо познакомилась со многими известными людьми. Суворов часто бывал у нее запросто и потом вел дружескую переписку с нею и ее мужем. Эти то знакомые рассказами о ней и возбудили в Императрице Екатерине желание ее видеть. Елена Ивановна де-Бандре провела с мужем всю зиму 1779 года в Петербурге, и рассказы ее об этом пребывании были весьма любопытны. Она встретила многих из друзей и приятельниц своей прежней жизни, и у нее оказалось обширное знакомство. Между прочим она возобновила знакомство с бывшим лейб-гусаром, а тогда уже генерал-адъютантом, Корсаком. Он, в числе многих должностных лиц при дворе, помещался во дворце.

Корсак был давнишний знакомый Елены Ивановны по родству его с семейством князя Сокольницкого, с которым она находилась в большой дружбе, в особенности с одной из княжен Сокольницких, бывшей замужем за Потемкиным, двоюродным братом Корсака, жившей в то время в Петербурге. Они постоянно переписывались, а в этот приезд генерала де-Бандре с женой по вызову Императрицы в Петербург, почти не разлучались и всюду выезжали вместе. Корсак бывал у Елены Ивановны вседневно. Он горько жаловался на придворные интриги, особенно на козни князя Ивана Ивановича Барятинского, который распуская о нем разные сплетни, поговаривал на него Императрице и старался погубить его в ее мнении. Однажды Корсак пригласил Елену Ивановну де-Бандре с Потемкиной к себе на чай, во дворец, где он жил в особом апартаменте.

По прибытии во дворец, они застали у Корсака его близкого родственника Пассека с дочерью, очень красивой девушкой, за которою Корсак по-видимому слегка ухаживал. Комната, где они сидели, была роскошно убрана; в одной стене находилась ниша, украшенная драпировкой, в глубине которой стоял диван, а возле, у выдававшейся около ниши стены, стоял столик. После чая, Потемкина попросила Елену Ивановну де-Бандре погадать ей в карты, — она отлично гадала, — и обе дамы, усевшись за столик возле ниши занялись гаданием; а Корсак с девицей Пассек сели на диван в нише и вели оживленную беседу. Против ниши и столика в противоположной стене была стеклянная дверь, задернутая зеленой шелковой занавеской. Дверь вела в коридор. В эту дверь вошел князь Иван Павлович Барятинский, поговорил с Корсаком, поговорил с дамами, пошутил по поводу гадания, прошелся раза три по комнате и вышел в коридор. Елена Ивановна сидела за столиком прямо лицом к двери, и заметила что князь Барятинский, выходя из комнаты, как будто нечаянно задел локтем за занавеску и отдернул ее немного в сторону. Она не обратила на это внимания. Вскоре затем, занятая своим гаданием, раскладывая и объясняя карты, Елена Ивановна совершенно машинально, взглянув на дверь, увидела за стеклом лицо, чье-то знакомое лицо, смотревшее из коридора в комнату. Минуту спустя, она снова поглядела на дверь, — лицо уже исчезло, за стеклом двери никого более не было.

Вскоре Корсак отправился в свое имение Полынковичи, недалеко от Могилева, где зажил сообразно своим вкусам: завел охоту, развел огромную стаю собак, наполнявших его обширный дом, так как он держал их не на псарне, а при себе, в доме; они бегали свободно по всем комнатам, а во время обеда вертелись вокруг стола и хватали куски с тарелок, что очень забавляло хозяина. В то же время по соседству с ним, обитали в Белоруссии два другие известные и свое время при дворе, опальные Зорич и Ермолов. Все трое вели знакомство между собою, и по образцу их жизни, о них составилось такое суждение: Корсак живет для собак, Ермолов для свиней, а Зорич для людей. С первым и последним Елена Ивановна де-Бандре была дружески знакома и, живя уже вдовой в своем Могилевском имении Низках, неподалеку от них, часто виделась с ними; они посещали ее, она ездила к ним в гости с своей маленькой шестилетней внучкой княжной Еленой Павловной Долгорукой, которую они очень любили и баловали, а Корсак называл своей маленькой невестой. Тогда генерал-адъютанты носили только один эполет, а у Корсака эполет состоял весь из крупных бриллиантов величиной каждый с лесной орех. Шутя с маленькой княжной он всегда говорил ей, что когда женится на ней, то подарит ей этот эполет.

В тридцати верстах от Могилева в местечке Шклове, среди шестнадцати тысяч душ, ему принадлежавших, широко проживал большим барином Зорич. Он был серб. К нему наехали на житье множество родных, в том числе сестра его Кислякова и родственник граф Цукато. Жил Зорич очень открыто, гостеприимно, завел театр, устроила, на свои счет кадетский корпус. На его именины 3-го февраля в день Св. Симеона к нему съезжалась вся Белоруссия и многие из России. Кроме того, он радушно приютил у себя в доме изрядное количество всяких чужестранцев и эмигрантов, живших у него в полном довольстве. Между последними заметно выдавался один французский граф, пользовавшийся общими симпатиями. Это был высокий, худой человек, средних лет, хорошо образованный, даже ученый, очень добрый, с утонченно вежливым обращением, светский и любезный. Он особенно любил и ласкал маленькую княжну Долгорукую, садил ее к себе на колена носил, на руках, забавлял, рассказывал сказки, пел песенки, играл с нею и иначе не называл как «ma jolie petite princesse». Такое доброе внимание к ребенку, конечно, расположило к графу и девочку и ее бабушку, считавшими его прекрасным человеком, что также было общим мнением. Но однажды распространились слухи, что в Шклове стали проявляться фальшивые ассигнации, привезенные из-за границы. Вскоре слухи подтвердились, началось формальное следствие, и открылось, что незадолго перед тем граф получил по почте из-за границы ящик с картами, — а под картами оказались искусно скрытыми и уложенными в карточные обертки фальшивые ассигнации. Далее разъяснилось, что это случилось не в первый раз, и что графу и прежде доставлялись по временам подобные посылки. Его предали суду и осудили к ссылке в Сибирь. Граф был страшно поражен и неизвестно, от ужаса ли при открытии преступления, или притворно, только с первых же дней по обнаружении этой проделки, он совершенно онемел, и в продолжении десяти лет, до самой смерти своей, уже не произносил ни одного слова. Вероятно, по просьбе Зорича, или чьей либо другой протекции, губернатор той местности Сибири, куда сослали графа, взял его к себе в дом, где он и проживал остальное время своей жизни.

По смерти Зорича осталось больше долгов нежели наследства, долженствовавшего остаться брату его от другого отца, Неранчицу. Жена же этого Неранчица была та самая злополучная дама, которой привелось совершенно невольно, позабавить московскую публику во время коронации Императора Павла Петровича. Тогда вышло предписание, чтобы все дамы проезжающие в экипажах, при встрече с Государем останавливались, выходили из дверец, и становясь на первой ступеньке кланялись Его Величеству. Г-жа Неранчиц ехала в карете и, встретив Императора, хотела исполнить церемониал предписанного официального поклона. В поспешности она не заметила, что с другой стороны кареты, платье ее было примкнуто дверцей, и когда стала на ступеньку, платье натянулось, поддернулось и так поднялось, что обнаружились голые колена. Государь засмеялся и махнул рукой, чтобы она вошла в карету; но так как по указанию церемониала нельзя было обернуться к Государю спиной, то при затруднениях своего неловкого положения, пятясь назад в карету, г-жа Наранчиц еще больше запуталась в своем платье, оступилась, упала в карету, ноги подбросились к верху, — и попытка Официального поклона неожиданно ознаменовалась вариациею, совершенно выходившей из границ церемониального этикета. В Москве много смеялись по поводу этого приключения. Не смеялась только бедная г-жа Неранчиц.

Вскоре затем, уже в Петербурге, был другой случай, по той же причине. Император Павел Петрович, прогуливаясь по обыкновению перед обедом, заметил быстро проехавшую мимо карету с сидящей в ней дамой, не остановившейся для исполнения предписания. Государь приказал догнать карету остановить, и узнать фамилию и адрес дамы. Она сказала. Возвратясь в дворец, Государь сейчас послал за нею, с повелением немедленно привезти ее к нему. Посланные, приехав по адресу к означенной даме, нашли что она больна при смерти и что ее соборуют маслом. Когда об этом доложили Императору, он сказал, что все это выдумки, комедия, и приказал непременно ее представить к себе, не смотря ни на что. Когда явились опять к ней в дом, то застали, что она уже лежит мертвая на столе. В то время все говорили, что дама, ехавшая в карете, вероятно, была с визитом у своей умиравшей знакомой, и когда ее остановили по приказанию Государя, она, побоявшись назвать настоящее свое имя, назвалась именем больной. Это было самое правдоподобное объяснение этой странной истории.

Елена Ивановна де-Бандре сообщала также интересное сведение о графине Апраксиной, рожденной графине; Ягужинской, бывшей и то время в Киеве игуменьей Флоровского монастыря. О ней писала в наших исторических журналах, между прочим в «Русской Старине», — но писали крайне неверно и ошибочно. Графиня Апраксина была в близком родстве с князем Павлом Васильевичем Долгоруким, зятем Б.И. де-Бандре, который, приезжая в Киев, ежедневно бывал у нее в Флоровском монастыре, с своей маленькой тогда дочерью княжной Еленой Павловной. История ее довольно замечательна. Графиня в ранней молодости вышла замуж за графа Апраксина по любви, очень любила его, и имела от него двух, сыновей. Он же, влюбился в фрейлину графиню Разумовскую, умел понравиться ей и увез ее. Старик отец ее, граф Разумовский, бросился за ними в погоню, догнал их, сорвал с нее фрейлинский шифр, привез его во дворец к Императрице Екатерине и сказал вручая ей: «Государыня, дочь моя недостойна носить шифр с Вашим именем!» Императрица, желая уладить это дело, призвала к себе графа Апраксина, который ей объявил, что он уговорит жену свою пойти в монастырь, чтобы дать ему свободу. И действительно так и сделал: поехал к ней и упросил принести для него эту жертву. Она постриглась в монахини, а он женился на графине Разумовской, положение которой уже требовало торопиться браком. Старший сын первой графини Апраксиной часто навещал свою мать, когда она была игуменьей Фроловского монастыря, гостил у нее подолгу и умер на ее руках.

Любопытен еще рассказец, очень оригинально изображающий одну из интимных сторон характера известной графини Александры Васильевны Браницкой, рожденной Энгельгардт, любимой племянницы блистательного князя Тавриды Потемкина (Мать княгини Е. К. Воронцовой, супруги фельдмаршала.). Елена Ивановна де-Бандре была хорошо знакома с графиней, и под старость обе вдовы жили в своих имениях Киевской губернии, — первая очень скромно в маленькой деревеньке при поместье Ржищево, вторая, — в своем знаменитом местечке (теперь городе), Белой Церкви, с состоянием в несколько десятков миллионов руб., о которых она не любила разговаривать. В одно утро, приехал к Ел. Ив. де-Бандре знакомый исправник Тарасевич и привез ей поклон от графини Браницкой, к которой он заезжал по делу. В дальнейшем разговоре о здоровье графини, ее житье-бытье, ее известной склонности к соблюдению экономии, исправник рассказал подробности своего визита. Ему надобно было переговорить с графиней о ее же деле. Отправляясь к ней верст за тридцать, на своих лошадях, в бричке, с намерением, тотчас по кратком разговоре с графиней, немедленно выехать, куда то далеко для производства неотложного следствия, и зная, что его лошадей на графском дворе кормить не станут, — он велел привязать сзади брички, на запятках, хорошую связку сена, дабы в дороге покормить своих усталых, голодных коней. Графиня приняла его довольно милостиво и вежливо, но с сохранением важного достоинства и величия своих важных титулов: статс-дама высочайшего двора, кавалерственная дама ордена Екатерины 1-й степени, племянница князя Потемкина, ясновельможная коронная гетманша, многомиллионная графиня Браницкая, благосклонно снисходила вести разговор о своем дельце, с маленьким, темным уездным чиновником. Она сидела в покойном кресле перед письменным столом, возле большого окна, выходившего во двор. Объяснившись по делу, исправник начал раскланиваться, графиня кивнула головой и повернулась к окну, — но в ту же минуту обратилась к исправнику с новым вопросом о деле, попросила посидеть, разъяснить то и другое; стала с участием расспрашивать о его службе, его семействе, ею частной жизни, рассказывать о посторонних вещах, просила не торопиться, отдохнуть, и все это так просто, приветливо, ласково, что г-н Тарасевич крайне изумился. Куда девалась величавая, внушительная важность, куда девался горделивый гетманский гонор! Знатная персона высокого тона мгновенно, как бы по мановению волшебной палочки, превратилась в добродушную, болтливую старушку без всякой церемонности, без малейших претензий и поползновений на давление своим безмерным превосходством и милостивым снисхождением, ничтожного человека, неловко сидевшего против нее на кончике стула. Словом, ни тени только-что бывшей пред тем вельможной, сановитой старой графини Браницкой, к которой почтенные дамы высшего тогдашнего Киевского общества, генеральши, считали за честь подходить к целованию ручки, — о чем свидетельствует Филипп Филиппович Вигель в первом томе своих воспоминаний. Несколько раз исправник Тарасевич подымался со стула и принимался за отвешивание нижайших прощальных поклонов, но графиня снова настойчиво усаживала его и продолжала оживленно беседовать с ним. Исправник понял, что она умышленно его заговаривает и удерживает, но никак не мог постигнуть, для чего. Он заметил что графиня, разговаривая с ним, частенько, как бы мимоходом и невзначай, поглядывает в окно, — и из любопытства, что она туда смотрит, что там такое — сам заглянул в окно. Он увидел весьма прискорбную для себя картину: посреди обширного двора, неподалеку от крыльца, стояла его бричка: усталая тройка на солнечной жаре грустно понурила головы, кучер дремал на козлах; а сзади, у запяток, подобралась графская корова и беспощадно пожирала припасенное, увязанное на запятках сено. Исправник Тарасевич разом постиг все. Он уже не пытался раскланиваться и покорно ожидал скорого окончания своего визита, соразмеряя его с хищническим аппетитом коровы. Графиня продолжала поглядывать в окно и, по мере уменьшения сена, начинала понемножку охладевать в заботливом участии к судьбе исправника, и возвращаться в первобытную норму знатной персоны. С последним клочком сена, вытащенным коровой, — исправник Тарасевич почтительно встал, а графиня Браницкая, уже с полным аттитюдом высокопоставленной особы, глубоко сознающей свои властные, полновесные атрибуты, — легким наклонением головы, как бы с заоблачной высоты, снисходительно отпустила его в дальнейший путь на голодных лошадях.

16
{"b":"548764","o":1}