Стали выяснять, когда в судовой кассе последний раз деньги были. Оказалось, еще перед поездкой к любовнице в Киев. Девица чудо как хороша была. Священные реликвии Любви, дорогие сердцу письма лежали в том же портфеле, поскольку, как уверял Шмидт, он ни за что не расстался бы с ними. Это и выдвигалось им как аргумент в пользу версии о случайной пропаже казны. Письма ведь дороже денег, а их тоже нет, господа. Святой человек! Пастернак проникся сочувствием: «Полюбив даже вора, как не рвануться к нему в каземат в дни, когда всюду только и спору - нынче его или завтра казнят?» Никто, между прочим, не рвался. Брезговали.
Флотская ревизия передала скандальное, неслыханное дело по команде. Начальство, не желая широкой огласки, направило его в суд офицерской чести. Офицеры выслушали клятвы и бредовые аргументы Шмидта и дали понять остолопу, что для спасения чести не худо бы и застрелиться. Нет - пошел вон!
И Шмидт подал рапорт об увольнении с флота. Сидел в квартире - ни денег, ни велосипеда, ни девиц. Одна пришла, что добросовестно зафиксировано в революционной поэме: «Я крик твоей души из нумеров Ткаченко!» Узнав, что денег нет, ушла конфидентка. А крик души остался. Делать нечего. Надо искать золотую рыбку. Где таковые обретаются? Вопрос.
Войну Россия проиграла, и социалистам не терпелось делать поскорее революцию. Вот она-то поначалу и прикинулась спасительной золотой рыбкой. Опростав все емкости со спиртом, матросы «Очакова», сильно заскучавшие по либеральному командиру, постановили призвать Шмидта обратно, потому как он есть человек незлой, нестрогий и матросскую нужду понимающий. Классово, конечно, чужд, но для разгону тоски пригодится на первых порах. А там видно будет.
Послали депутацию к опечаленному Шмидту: даешь нашу власть! Тот не мешкая надевает мундир, возвращается на корабль и самочинно вступает в командование - чем? А вот именно тем: «Командую флотом. Шмидт». Спускается в катер и велит держать к ближайшему на рейде броненосцу - объяснять преимущества революции перед царским самодержавием: все будет наше, братишки, присоединяйтесь к восстанию! Обратно в катер его скинули с вырванными погонами. Хорошо - не голым. Офицеры кипели от бешенства: заслуженно уволенных с флота ветеранов обычно повышали в чине, вот и революционный Шмидт вполне легитимно нацепил погоны капитана второго ранга. Оттого и путались впоследствии историки революционного движения - по документам Шмидт лейтенант, а в ходе допросов называл себя капитаном второго ранга.
Вернулся на «Очаков». Тучка золотая только пригрезилась, а рыбка даже и не приснилась. Поднял красный флаг и сидел на своей лайбе без хода и орудий. Впустить на борт арестную команду отказался. Страшно было. Что ему делать? И что с ним? Героя революции не вышло, поскольку не вышло этой революции на всем Черноморском флоте, не считая бузы на броненосце «Князь Потемкин Таврический». Десять дней пили спирт, а на одиннадцатый сдались румынским властям в Констанце. Вот и все восстание. Эйзенштейн потом заново восставал. Правильно. Словом, ничего хорошего не вышло. Шмидт не мог знать, что когда-нибудь потом у Пастернака выйдет - туманно, витиевато, пафосно, местами просто глупо, но станут считать, что был герой революции, и он есть, его имя звучит и доныне. Чего только не названо именем лейтенанта Шмидта, казнокрада и недотепы. Застрелился бы тогда, и Пастернаку было бы проще эпоху описывать в рифму, не выпадая из темы в природу: «Это круто налившийся свист, это щелканье сдавленных льдинок...» На флоте не жуют соплей. Дали холостым по «Очакову». Тишина. Всадили в надстройку фугас, и судовой революционный комитет мигом постановил: сдаться. Рысью побежали сдаваться и каяться. Что, не знал Пастернак, как оно было на самом деле? Не о совести речь. Не о чести разговор. Но хоть чайная ложка мозгов была у сочинителя или одни только слезы? Как сказать. Он сказал так: «И сразу же буду слезами увлажен, и вымокну раньше, чем выплачусь я...» Слил Пастернак тучку золотую в туман поэтических снов: «Напрасно в годы хаоса искать конца благого. Одним карать и каяться, другим - кончать Голгофой». И к Горькому с очередным откровением: «Письмом Вашим горжусь в строгом одиночестве, накрепко заключаю в сердце, буду черпать в нем поддержку, когда нравственно будет приходиться трудно. Пишу сейчас, потеряв голову от радости, точно пьяный...»
В 1906 году разжалованного Шмидта расстреляли: «Как непомерна разница меж именем и вещью!..» Это да, разница очевидна. Имя перешло к набережным, пароходам и поэмам, а сам урожденный обернулся вещью, «относительной пошлятиной» под названием «Лейтенант Шмидт».
Зонтик Пастернака
Как явление он безупречен и даже откровенен порой: «О, жизнь, нам имя вырожденье, тебе и смыслу вопреки». Это символ новой советской литературы, буйно расцветшей в 20-30-е годы из теплично окультуренной рассады многолетних растений семейства зонтичных. Поэтическая эмблема корнеплода с высоким содержанием сахара в мякоти и укрытого, как зонтиком, стихотворной зеленью вершков - пастернак. А стихи как стихи: Брамс, трюмо, чернила, антресоли: «Мне Брамса сыграют - я вздрогну, я сдамся, я вспомню покупку припасов и круп...» Сам плод обнаруживается не в вершковых стихах - в письмах, многословных, многозначительных, никому ничего не говорящих, лишь подразумевающих нечто. Вероятно, высокую болезнь духа - бессонницу Млечного Пути, полет валькирий в саду и на антресолях, Ноев ковчег, ставший впоследствии русским...Письма затейливо составлены из подробных пустот, которые стилистически безукоризненно, с умягчающими сочленениями консервативной орфографии оформлены в правильные ячейки-соты, всегда заполненные одним и тем же содержанием: сладкой, хрусткой печалью и нежной, безответной влюбленностью в самого себя - непознанного, непознаваемого.
Из этой романтически стройной и геометрически выверенной влюбленности явствует, что все другие поэты, так или иначе удостоившиеся внимания эпохи, представляют собой те же семена зонтичного пастернака, малые частички самого Пастернака, каким-то образом выпавшие из фамильных закромов и давшие прелестные побеги: «Всю жизнь я быть хотел, как все, но век в своей красе сильнее моего нытья и хочет быть, как я». Признание в стихах, должно быть, вырвалось случайно, поскольку именно письма - подлинная стихия его дачных откровений. На заданном мелководье почтовых монологов он ощущал себя в бескрайнем, бушующем океане мироздания. Не встречая возражений и тем воодушевляясь, детально, в полутонах и оттенках добросовестно описывал каждый замеченный пузырек пены, каждую хвоинку, проплывающую мимо, легко преодолевая при этом скудость, увы, одного языка выразительным заимствованием цитат и терминов из другого, столь же естественно повинующегося перу, как и язык русский - чаще цитат немецких, долженствующих добротно скрепить колодезную глубину внутренних чувствований поэта и указать на одинокую бесприютность философской мысли, способной изящно слиться с каждым данным пузырьком, обещая новую стихию отрешенного познания. Однако это не тот случай, когда философ в бесконечно малом видит бесконечно великое и выводит отсюда космические законы взаимосвязи всего сущего. Это совсем другой случай. Типичный дефект домашнего воспитания впечатлительного еврейского мальчика, количественно вобравшего в себя классическое содержимое семейного книжного шкафа, но не раскусившего молочным зубом ни единого русского слова, и всю жизнь затем искренне полагавшего, что не сдерживаемое здравым чувством меры манипулирование стручковыми периодами и есть дар божий - заветное владение музыкой слова. Столичное гувернерское воспитание, усугубленное падением с провинциальной лошади. Легкий перелом ноги как стимул вечного сострадания и подчеркнуто преувеличенного внимания окружающих. Комплекс Марселя Пруста. Увечье сознания: «Открыть окно, что жилы отворить...» Слабая дисциплина рифмованных строк восторженно принималась за русскую поэзию. А что? Если свистит Пастернак, это уже поэзия. Однако, кто сказал, что это никому не нужно? Чтобы повиснуть на мандельштамовских ресницах, надо долго и трудно карабкаться по уходящему в небо стволу, а корнеплод ничего не стоит выдернуть из рыхлой грядки - тут тебе и Брамс, и сахар, и витамин С. И все дети лейтенанта Шмидта, именующие себя поэтами на том основании, что в детстве читали Гейне. Именно так начинают жить стихом: «Просил бы гонорару по три рубля за строчку...» И буря слез в глазах, валькирий. И зло брусники с паутиной. Чирикали птицы и были неискренни.