Литмир - Электронная Библиотека

Ну что твой пулемет, думает Пундт, тараторит — точно строчит из пулемета, а ни единой мысли, которую можно повторить, не остается.

— Надеюсь, вам не помешает, что в комнате такое разорение… присаживайтесь, пожалуйста… и если позволите, я буду упаковываться, а проигрыватель выключите.

И вот директор Пундт сидит в невыносимо светлой комнате с такой низкой мебелью, что невольно задаешься вопросом, почему бы вообще от нее не отказаться: от стола, к примеру, высота которого, на взгляд Пундта, не превышает высоты спичечной коробки, от кресел, что едва поднимают сидящего над полом и вдобавок заставляют его скрючиться, или от диван — кровати, на которой человек нормального роста, надо полагать, даже не сможет сидя раздеться. Все здесь низенькое, плоское, какое-то сгорбленное, все укорочено и точно приросло к полу, словно здесь ждали бури и постарались не оказать ей сопротивления, чтобы она растеклась в пустоте. Валентин Пундт не хочет, да и не может решить, какого определения заслуживает его поза; он как будто даже возлежит, во всяком случае он занял одно из кресел, и теперь ему представляется, что он растянулся на плоту и его куда-то гонит несущийся поток, выбрасывая на поверхность вокруг него свою добычу: туфли, скоросшиватели, плечики, баночки и флакончики, можно даже разглядеть свинку-копилку и, конечно же, книги, чемоданы, белье, разверстые дорожные сумки. Лилли Флигге в красных брючках фланирует меж дрейфующими предметами, вылавливает их, сортирует, укладывает и рассовывает по чемоданам, куда попадают и фотографии в рамках, вот сверху уже лежит Майк Митчнер.

Лилли снова позабыла, кто сидит в ее комнате, молча наблюдая, как она пакует чемоданы; а может, думает Пундт, она боится расспросов и воспоминаний и поэтому оттягивает разговор; но тут, стоя далеко от окна, и тише, чем обычно, Лилли внезапно обращается к нему. Она говорит:

— Я не знаю, зачем вы пришли, хотите ли вы мне что-то рассказать или хотите что-то от меня услышать, но знайте одно: мы с Харальдом расстались… За несколько месяцев до того, как это случилось.

Пундт смотрит на Лилли выжидательно, у нее в руках свитер, его молния разошлась, и Лилли, стоя под торшером у окна, пытается ее починить, но вот Лилли подходит к чемодану, шаг ее сопровождают какие-то хлопки — это хлопают широченные брюки с отворотами, как у плотников. Она прикладывает к себе свитер, пустые рукава забрасывает за спину, скептически разглядывает в зеркало свое мгновенное объятие со свитером, затем все так же на весу складывает свитер, и тот исчезает в дорожной сумке. Да, думает Пундт, ей надо бы прослушать лекции по упаковке вещей, хотя бы на вечерних общеобразовательных курсах.

— Мы расстались, да-да, по доброму согласию, точнее сказать, по-дружески. Мы понимали, что дальше так продолжаться не может, нет, не может.

— Но не это же послужило причиной его поступка, — говорит Пундт.

— Нет, это не послужило причиной, — отвечает она. — Всегда найдется тысяча причин, и уж по меньшей мере — две. У Харальда тоже была тысяча причин.

Она выдвигает какой-то ящик, начинает повязывать голову разными платками, яркими, цветастыми платками, в нерешительности разглядывает их в зеркало; в конце концов рывком сминает их и запихивает, пожимая плечами, в чемодан; в Абердине, надо думать, постоянные ветры, а потому платков нужно захватить побольше.

— Вы знали его лучше, чем кто-либо другой, — говорит Пундт. — Какие же это были причины?

— Я о нем знала не так много, и, уж конечно, не самое главное, — отвечает Лилли Флигге и, отвернувшись, шаря руками в раскрытом стенном шкафу, продолжает: — Но если уж вы спрашиваете и если мне позволено назвать вещи своими именами, так вот: очень давно, еще в раннем детстве, ему внушили нечто тревожившее его с каждым днем все больше и больше, это превратилось у него в манию, в одержимость, да, именно в одержимость, вот, может быть, вы мне и скажете, почему он постоянно гонялся за причинами, за оправданиями. Все ему надо было оправдывать и обосновывать, каждое свое отсутствие, каждую мысль или желание, и если он что-то предпринимал, так заранее старался обосновать свой поступок. Но удивительное дело: он, которому для всего требовались причины, оставил нас в неведении о причинах, толкнувших его на такой шаг.

Лилли вытаскивает из шкафа узел шерстяных гольфов, желтых, синих, красных, один за другим они выскальзывают из ее руки и падают в открытую сумку.

— Быть может, вам известно, что угнетало его больше всего?

— Харальда? Не знаю. Иной раз, когда у него не оказывалось сигарет, он пешком приходил сюда с Альте-Рабешитрассе, звонил часов в одиннадцать вечера, да-да, садился на пол — он любил сидеть на полу — и искал причины, объясняющие его поведение в определенных условиях, объясняющие его усилия, искал причины, объясняющие ту или иную политику. Он никогда не говорил о причинах, угнетавших его, за исключением одной, хотя он и не считал ее существенной, — об экзаменах.

— А если он скрывал эти причины?

— Он и скрывал. Конечно же, скрывал, иначе всего этого не случилось бы. Если уж вы спрашиваете, так я скажу: раз мы не знаем причин, так нам остается только предполагать, и я, я лично полагаю, что Харальд здорово умел скрывать страх.

Она захлопывает крышку большого чемодана, но замки не лязгают — огромная коробка печенья тотчас выпятила свой профиль из-под кожаной крышки, она не сплющивается даже под воздействием веса Лилли и мешает; что ж, значит, коробка отправится в путь в деревянном ящике с книгами, почему бы и нет…

— Страх? — переспрашивает Пундт. — Харальд скрывал страх?

— Он сидел здесь, а я работала, дело было давно. Он прочел в газете заметку, занявшую его мысли: какой-то парень поставил в Таймс-сквере, в Нью-Йорке, раскладной стульчик. Он сидел там целый день, а рядом с ним стояла канистра. Вечером он, написав несколько слов на клочке бумаги, протянул его первому попавшемуся прохожему, облил себя бензином и чиркнул спичкой. В записке стояло: «…и все это того не стоит». Он был студент, ему предстояли экзамены. Я работала, но помню, Харальд постукивал пальцем по этой оборванной фразе, отыскивал ее смысл, искал причины этого поступка, да, и решил, что то были страх и отвращение. Но конечно же, не перед самими экзаменами, а перед всем, что ожидало парня впоследствии. «…и все это того не стоит» — именно так и стояло в записке. Я полагаю, Харальд скрывал такой же страх. Если уж вы спрашиваете, то скажу: просто он чувствовал, что ему не справиться с теми требованиями, которые на него обрушились, да еще при его комплексе — все оправдывать и обосновывать… Какое-то объяснение надо же найти, если уж случилось такое дело, вот оно, мое объяснение.

Она опускается на колени перед многоцветным рядом туфель, в растерянности изучает их, хватает два-три целлофановых пакета, сует в них туфли и каждый свирепо обвязывает веревками. Куда же теперь эти пакеты? Тоже, значит, в ящик с книгами.

— Так вы, стало быть, не думаете, что своим поступком он выразил протест? — спрашивает Пундт.

Лилли Флигге энергично трясет головой.

— Это не целенаправленный протест. Хотя, конечно же, таким поступком он выказывает осуждение, конечно же, он явно говорит «нет». Но одно меня и сегодня еще удивляет: последний свой поступок он против обыкновения ничем не обосновал, а так и оставил нас в неизвестности.

Тяжело вздохнув, она окидывает взглядом багаж и те вещи, которые еще ждут, чтобы их упаковали.

— Что правда, то правда, господин Пундт, упаковывать чемоданы для меня истинная пытка.

Лилли идет в кухонную нишу, к раковине, на ходу извиняясь, что не может его угостить, — у меня как раз все кончилось ко дню отъезда; но Валентин Пундт только рукой машет — ладно, ладно, не беспокойтесь — и равнодушно следит глазами, как она подставляет под струю воды руки, прерывисто при этом дыша.

— Этому я научилась у Харальда.

— Чему?

— Освежаться таким способом.

Пундту дурно? У него приступ? Его скрутила внезапная боль? Он пытается подняться из низкого кресла, едва при этом не соскальзывая на пол, удерживается на кончике сиденья, застывает на миг, скорчившись, и, наконец, поднимается.

30
{"b":"548439","o":1}