Стоящий „на запасном пути“ бронепоезд в мироощущении конца 1920-х годов был готов в любой момент выступить в далекий путь: „Сегодня мы встали на долгую дневку. / Травой поросли боевые дороги. / Но время готово выдать путевку / На переходы, бои и тревоги.// Чтоб песенный жар боевую усталость / В больших переходах расплавил и выжег, / Чтоб песня у наших застав начиналась / И откликалась в далеком Париже“[87]. Но через десять лет стихи того же поэта будут посвящены пограничникам, „сторожащим рубеж“[88]. Когда Я. Смеляков в 1932 году писал: „Мы радостным путем побед по всей земле пройдем“[89], он не оговаривает, в каких „справедливых боях“[90] эта победа, по его мнению, будет завоевана. Но слова поэта были созвучны появлявшимся в том же году заголовкам вроде „Перестройка международного революционного литературного фронта“[91].
Во второй половине 1930-х годов пафос революционной наступательности исчезает из открытой печати, хотя подобные настроения в обществе несомненно сохранялись, не случайно отголоски их мы встречаем, скажем, в не опубликованных в то время стихотворениях молодых поэтов. Устремившиеся сначала на советско-финляндскую, а потом на Отечественную войны молодые поэты, судя по всему, искренне хотели воевать. Причин такого рвения, очевидно, было несколько.
Молодые люди 1930-х годов жили в мире, в котором культивировалось противопоставление сейчас / раньше и акцентировался период перехода от прошлого к настоящему, в первую очередь через постоянное обращение к образу пограничной эпохи — революции и Гражданской войны. Образ этих событий к концу 1920-х годов оформился, „Чапаев“ и „Железный поток“, „Хорошо!“ и „Разгром“ уже были написаны и отобраны как наиболее соответствующие потребностям государства, так что о прошлом информация была идеологически — по крайней мере на уровне публичных высказываний — непротиворечивая как о войне „наших“ с „ненашими“. Именно в 1930-е создавались книги писателей, живших в период революции и Гражданской войны и вынесших свои представления об этом времени в виде не мемуаров, но романов воспитания. Участники недавних реальных и легендарных событий вовлекали детей иной эпохи в свою прошлую жизнь настолько настойчиво и эффективно, что те, как об этом явствуют их тогдашние дневниковые записи и стихи, более поздние воспоминания, духовно жили не столько в настоящем, сколько именно в этом прошлом, ощущая себя „лобастыми мальчиками невиданной революции“ (П. Коган)[92], „солдатами революции“, „падающими на пулемет“ (М. Кульчицкий)[93]. Прославление героики революции и Гражданской войны приводило к тому, что даже малые дети через игры, учебные и внеучебные занятия идентифицировали себя с легендарными конниками или революционерами.
Писатели, прошедшие через Гражданскую войну, продолжали не просто осмысливать ее опыт, но выстраивали историю „страны-подростка“ как историю войн настоящих и будущих. Война — неотъемлемая составляющая мира, где существует противостояние коммунистов и капиталистов. Руководитель чехословацких скаутов Прохор Тыля из одноименного рассказа Н. Олейникова готовит расправу „красным ошейникам“ — пионерам, празднующим организованную Коминтерном Международную Детскую неделю[94]. Действие во всех произведениях „преждевременного воина“ А. Гайдара происходит в ситуации войны, которая, сначала находясь на периферии повествования, потом окажется в центре существования героев, собственно и став для них „школой“. Даже в мирной „Голубой чашке“ с ее, казалось бы, внутрисемейным конфликтом, за пределами страны существует фашизм в Германии, и он напоминает о себе антисемитскими выкриками в адрес Берты — эмигрантки из Германии „известного фашиста, белогвардейца Саньки“[95]. Мальчика из „Честного слова“ Л. Пантелеева учат стоять на часах, и даже врун у Хармса врет про то, как „а вы знаете, что ПОД? / А вы знаете, что МО? / А вы знаете, что РЕМ? / Что под морем-океаном / Часовой стоит с ружьем“[96].
Реальные властные силы эпохи мифологизировались и переносились то в отдаленные романтические сферы, ассоциативно связанные с легендарной Гражданской войной, то в сильно приукрашенный идиллический мир счастливой советской страны. Права на счастье, как представлялось, обеспечивались интенциями политики коммунистов и „тяжелыми испытаниями“, в которых значительной частью общества была доказана верность революции. Грядущее будет свободно от ежедневного героизма, но в современном мире существуют лишь островки будущего светлого мира, за который нужно бороться. Армия при таком состоянии общества становится важнейшим социальным институтом, а служба в армии, участие в боевых действиях против широко понимаемого фашизма — способом приблизить всеобщее будущее счастье. Поэтому студент Арон Копштейн, ссылаясь на авторитет А. Блока („И вечный бой. Покой нам только снится…“ / Так Блок сказал. Так я сказать бы мог»), напишет в 1940 году о полной готовности поколения воевать столько, сколько понадобится: «И если я домой вернуся целым, / Когда переживу двадцатый бой, / Я хорошенько высплюсь первым делом, / Потом опять пойду на фронт. Любой»[97]. Копштейн погибнет во время Финской кампании, сражаясь за светлое будущее, которое его столь же романтично настроенные сотоварищи видели в том числе и так: «Война не только смерть. / И черный цвет этих строк не увидишь ты. / Сердце, как ритм эшелонов упорных: / При жизни, может, сквозь Судан, Калифорнию / Дойдет до океанской, последней черты» (М. Кульчицкий)[98]; «Но мы еще дойдем до Ганга, / Но мы еще умрем в боях, / Чтоб от Японии до Англии / Сияла Родина моя» (П. Коган)[99].
Но эти энергичные «наступательные» стихи, выражавшие мироощущение поколения, станут достоянием широкой общественности значительно позже, а в официальной печати с середины 1930-х годов тема наступления сменилась темой обороны как защиты рубежей, границ, родной земли. Доминируют образы «границы на замке», «часовых Родины», мотив охраны границы как залога счастья каждого отдельного человека («Пусть он землю сбережет родную, а любовь Катюша сбережет» — М. Исаковский «Катюша», 1938), воспевание готовности к обороне границы, важности осознавания черты между своей — прекрасной и «вражьей» землей («И на вражьей земле мы врага разгромим / Малой кровью, могучим ударом» — В. Лебедев-Кумач «Если завтра война, если завтра в поход…», 1938). Даже в текстах о Гражданской войне, где ранее на первый план выходила идея идеологического противостояния, появляется мотив защиты земли, отечества: «И он погиб, судьбу приемля. / Как подобает молодым: / Лицом вперед, / Обнявши землю, / Которой мы не отдадим!» (И. Уткин «Комсомольская песня», 1934)[100].
Когда к концу 1930-х годов в стихотворной и прозаической «оборонной» публицистике появится еще и тема сохранения границ («Чужой земли мы не хотим ни пяди, / Но и своей вершка не отдадим» (Б. Ласкин «Марш танкистов», 1939), представления о «своей» и «чужой» земле, то есть о месте пролегания рубежа между «нашим» и «ненашим», уже будут размыты реальными военными конфликтами. При этом мотив обороны «рубежей» по-прежнему соседствует с мотивом распространения «завоеваний революции», которая могла осуществляться, видимо, и путем нападения. Это создавало известную двусмысленность, позволяющую по-разному толковать самые невинные на первый взгляд строки. О каком «верном друге в далекой стороне», спрашивающем, «где пройти к весне такой надежной и такой хорошей, как у вас», говорит поэт Александр Жаров?[101] В риторике предвоенного времени, в условиях реальных военных конфликтов локальные столкновения осознавались как часть некоей символически зашифрованной глобальной цели: «Мы любим жизнь. И любим тем сильней, / Чем больше счастья есть у нас во власти. / А потому во имя всех людей / Ведем мы бой за их земное счастье» (Александр Безыменский «Мы любим жизнь», 1940, Раатевара)[102].