— А может, не так уж они и неправы? Что это за народ, которому не нужна свобода?
— Народу богоискателей нужна не свобода, а истина, а так как истина лежит вне права и отнять истину нельзя, мы вопросами прав не озабочены вовсе. Зато нас легко увлечь планами построения Третьего Рима, Царства Божия на земле, мировой революции, но, если и свершится что-то подобное, свобод-то и законов никогда не прибавится, а вот нищих богоискателей прибудет с избытком. Но это я к слову. Однако после вашего страстного пассажа о плоти… — Нальянов усмехнулся, — человек, алчущий любви, свободным тоже ведь быть не может. Вы побледнели, глядя сегодня на эту рыжеволосую. Может быть…
Дибич зло ухмыльнулся. Его разозлило, что Нальянов, оказывается, заметил это.
— Вы наблюдательны.
— L'amour? — усмехнулся Нальянов, хоть глаза его не смеялись.
— Это вы о барышне, что с вас глаз не сводила?
Как ни старался Дибич, в его голосе проступило уязвлённое самолюбие. Он помнил взгляд Елены на Нальянова. В царственных же глазах Нальянова вдруг пробежали искры, лицо обрело картинную красоту, голос же стал вкрадчив и мягок. Он усмехнулся.
— Ревнуете?
Это слово и томно-изуверская интонация, с какой оно было произнесено, неожиданно взбесили Дибича. Ногти его впились в ладони. Сплетни Левашова не достигли его души, но теперь одно лишь это слово и зелёная трясина глаз мгновенно открыли ему, что он был глуп, безоглядно доверяя Нальянову и читая ему проповеди о тривиальности морали. Сам он собирался навести разговор на женщин, но сейчас разговор вёл вовсе не он. Дибич напрягся всем телом.
— Мне предпочли вас, и разумному человеку остаётся только смириться с поражением.
Нальянов взглянул на Дибича в упор. Глаза его потухли.
— Так это из-за неё вы не спали две ночи? — интонация Нальянова была теперь безрадостной и какой-то бесцветной, но жёстко утвердительной, и он, не дожидаясь ответа, устало и пренебрежительно покачал головой, — ох, зря.
Дибич снова замер. «Где не появляется — там паскудит, как кот…» — пронеслись в его памяти слова Левашова. Он тогда не поверил, зная, сколь мало можно доверять Павлуше, но эти несколько надменных слов обнажили пропасть понимания тех вещей, в коих Дибич считал Нальянова несведущим.
— Вы, кажется, обмолвились, что не любите слабый пол. Откуда ж такая уверенность?
— Холодная логика и только. — Нальянов теперь испугал Дибича: что-то бесконечно зловещее промелькнуло в его насмешливом цитировании. — Забудьте о ней.
Дибич несколько секунд молчал.
— Это… приказ? — тон его был спокоен и тускл. Он впервые увидел в Нальянове противника и соперника.
Тот поморщился.
— Боже упаси. Вы же хотели «понимания». Я вас понял и как «холодный идол морали» даю вам добрый совет.
— Стало быть, наименование Нирода принимаете?
— В некотором роде, да, — Нальянов говорил рассудительно и мрачно, — все три слова верны по сути, правда, в совокупности они себя отрицают. Но вам, логику, такого не объяснить. Просто… — он с тоской уставился в темноту за окном, — так будет лучше.
— Выходит, Елену Климентьеву ждёт судьба мадемуазель Елецкой? — Дибич сыграл ва-банк.
Нальянов ничуть не удивился и не спросил, откуда ему известно это имя. Вздохнул и откинулся в кресле. Дибич снова отметил царственный разворот плеч и прекрасную осанку Нальянова. Тот тем временем медленно проговорил:
— Если мадемуазель Елецкая возьмётся за ум и выйдет за Иванникова, её ждёт обычная женская доля — рожать да растить детей. Если мадемуазель Климентьева возьмётся за ум — она тоже будет рожать и воспитывать детей. Слово «судьба» тут неуместно… Судьба — это об очень немногих, — теперь в голосе «холодного идола морали» слышалось ленивое пренебрежение.
— Как же Елецкой за ум-то взяться, если, как говорят, вы её с ума-то и свели, у жениха отбили, а после кинули-с.
— Бросьте. Это фантазии Деветилевича или небылицы Левашова?
— Это Боря Маковский из Парижа вернулся.
— А, — рассмеялся Нальянов и, подражая кабацкой цыганщине, промурлыкал, — «к нам приехал наш любимый Борис Амвросиевич родной…» — некоторое время он продолжал смеяться, явно забавляясь, потом умолк.
— Так Боря лжёт? — поинтересовался Дибич, видя, что Нальянов не собирается комментировать слова Маковского.
Нальянов вздохнул.
— Я уже сказал вам, дорогой Андрей Данилович, что понимаю, когда вас именуют подлецом те, кто мыслит иначе. Понимаю, ибо сталкиваюсь с тем же. Голову я барышне не кружил, у жениха не отбивал, надобности никакой в упомянутой мадемуазель не имел. Всё это — домыслы.
— Ну, что ж, хоть в ошибке любой женщины есть вина мужчины, но… хочу вам верить. Предполагается, что «холодный идол морали» сам должен быть безупречен. А вы говорили, что у вас поступки со словами не расходятся… — Дибич умолк, заметив ощетинившийся вдруг взгляд Нальянова.
Тот зло усмехнулся.
— Говорю же вам, слишком логично мыслите, дорогой Андрей Данилович, слова у вас однозначны и поступки — одномерны. Я же, в отличие от вас, признал не только наименование «холодного идола морали», но и то определение, которое вы отрицаете. Я — подлец, Дибич.
Андрей Данилович молча смотрел на Нальянова. Ему снова стало не по себе. «Холодный идол морали» чем-то даже испугал его. Вспоминая ночную встречу Юлиана с неизвестной девицей, его бесовскую песенку, ледяные глаза во время беседы, явное нежелание открывать душу, Андрей Данилович понял, что почти заворожён этим странным человеком. Если Нальянов считал себя «холодным идолом морали», то его представления о морали были запредельно странным, если же лгал и актёрствовал, — всё становилось ещё интереснее. Одно было бесспорно. Нальянов не мог заблуждаться на свой счёт: слишком уж умён был этот сукин сын.
Нальянов потёр ладонями глаза, несколько мгновений молчал, потом улыбнулся.
— А ведь я ошибся, Дибич! — он откинулся на диване и прикрыл глаза. — Идиот. Я — о судьбе… Путаница в дефинициях, амфиболия и эквивокация. Судьба охватывает людей и случайные события неразрушимой связью причин и следствий и присуща лишь изменчивому. Но изменчивы все творения, неизменен лишь Бог. Следовательно, судьба присутствует во всех творениях, и чем больше нечто отстоит от Бога, тем сильнее оно связано путами судьбы. Да, мадемуазель Елецкая имеет судьбу, я ошибся. Мадемуазель Климентьева, боюсь, тоже.
Дибич опустил голову, чтобы скрыть улыбку. Нальянов же вернулся к сути разговора.
— Но это всё пустое, мы же не о том. Неверие в революционные идеалы, полагаю, не заставило вас возжелать безграничной разнузданности: вы всё же не из пылких натур, к тому же любовные мечты — это всё же женский удел. Вы жаждете чему-то посвятить себя, не можете служить живому Богу, ибо нет веры, а приносить изуверские жертвы революционным идолам не хотите. Правильно ли я вас понял? В «категорический императив» хотя бы верите?
Дибич смерил собеседника цепким взглядом и резко покачал головой.
— Нет. Со времени Канта нам указывают на бесспорность морали, но кто может обосновать этот закон? Почему я должен любить людей, если я их презираю, и во имя чего я должен ломать самого себя? Я хочу свободы, пусть даже свободы своих прихотей и похотей.
— А я всегда хотел свободы от своих прихотей и похотей, — Нальянов умолк и несколько минут сидел молча. Потом неожиданно проговорил. — Что ж, вы пришли разрешить своё ментальное сомнение, но тут мы снова сталкиваемся с неразрешимой проблемой логического мышления, не признающего универсалий. — Дибич заметил, что глаза Нальянова помертвели, стали погасшими и больными. Он говорил, словно думая совсем о другом.
— Я верно понял? — неожиданно напрягся, перебив его, Дибич, — я не могу быть адептом святых целей, но достаточно честен, чтобы считать это слабостью. Вы плюёте на святые цели, но считаете это силой. Мы — подлецы с точки зрения осоргиных, потому что открыто плюём на святые цели, хотя они тоже плюют, но тайно. Но вы признаете наименование подлеца. Это и есть сила?