Взор молодого монаха случайно упал на новую лепную работу над воротами, украшенными христианскими символами.
– Как? Это церковь?
– Это Цесареум. Временно он стал церковью. Бессмертные боги на короткий срок позволили поступиться своими правами, но тем не менее здание остается по-прежнему Цесареумом. Вот, – сказал он, указывая на дверь с боковой стороны музея, – здесь последнее убежище муз – аудитория Ипатии, школа, где мы все учимся. А тут, – он остановился перед воротами прекрасного дома, находившегося напротив, – место жительства благословенной любимицы Афины. Теперь ты можешь опустить корзину.
Проводник постучал в двери, сдал плоды чернокожему привратнику, вежливо поклонился Филимону и, по-видимому, намеревался удалиться.
– А где же дом архиепископа?
– У самого Серапеума[52]. Ты не ошибаешься. Четыреста мраморных колонн, разрушенных христианскими гонителями, стоят на возвышении…
– Далеко ли это отсюда?
– Около трех миль, у ворот Луны.
– Как? Значит, это те самые ворота, через которые мы вошли в город?
– Те самые, ты не заблудишься, потому что уже раз прошел со мной весь этот путь.
Филимону захотелось схватить за горло бессовестного болтуна и разбить его голову об стену. Хотя он и подавил это желание, но не мог удержаться, чтобы не сказать:
– Итак, негодяй, язычник, ты заставил меня попусту прогуляться шесть или семь миль?
– Точно так, молодой человек. Если ты вздумаешь меня обидеть, то я позову на помощь: рядом – еврейский квартал, и оттуда, словно осы из гнезда, немедленно высыпят тысячи людей, чтобы убить монаха при столь удобном случае. Но я действовал с самыми благими намерениями: во-первых, по указаниям практической мудрости, – чтобы корзину пришлось нести не мне, а тебе; во-вторых, из высших философских соображений, – чтобы, пораженный величием нашей славной цивилизации, которую хотят уничтожить твои братья, ты понял, какой ты осел, черепаха, бесформенное ничто! Если же ты познал свое ничтожество, то постарайся стать хоть чем-нибудь!
– Ты пойдешь со мной и будешь указывать мне дорогу. Если ты согласен, – все обойдется мирно, в противном же случае я силой заставлю тебя повиноваться. Это справедливая кара за твой поступок.
– Философ преодолевает препятствия, подчиняясь им. Я стою за миролюбие и за все его блага.
Итак, они вместе отправились обратно.
Пройдя около полумили рядом с носильщиком, Филимон внезапно спросил его:
– А кто эта Ипатия, о которой ты столько рассказываешь?
– Кто Ипатия? О, что за невежество! Она царица Александрии. По уму – Афина, по величавости – Гера, по красоте – Афродита.
– А кто они?
Носилыцик остановился, медленно смерил его с головы до ног презрительным взглядом и с выражением безграничной жалости хотел было уйти. Но сильная рука Филимона удержала его.
– Ах… понимаю… Кто Афина? Богиня, дарующая мудрость, Гера – супруга Зевса, царица небожителей, Афродита – мать любви… Впрочем, я не надеюсь, что ты постигнешь мои слова.
Филимон, однако, понял, что Ипатия в глазах ее маленького проводника была весьма выдающейся и удивительной личностью, и предложил новый вопрос, чтобы таким образом несколько уяснить себе это чудо Александрии.
– Она дружит с патриархом?
Привратник вытаращил глаза и, шутливо глядя на юношу, стал проделывать какие-то таинственные знаки, смысл которых, впрочем, был совершенно неясен Филимону. Маленький человек остановился, еще раз посмотрел на статную фигуру Филимона и наконец произнес:
– Она друг всего человечества, мой юный спутник. Философ должен возноситься над отдельными личностями, дабы созерцать целое. А вот здесь есть на что посмотреть, и ворота открыты.
И он подошел к фасаду большого здания.
– Это дом патриарха?
– У патриарха более плебейский вкус. Он живет, как рассказывают люди, в двух грязных, маленьких каморках, ибо знает, что ему неприлично роскошествовать. Дом патриарха? Нет, это храм искусств и красоты, дельфийский треножник[53] поэтического вдохновения, утешение рабов, изнемогающих под земным гнетом, одним словом, театр, который твой патриарх, имей он возможность, завтра же превратил бы… Но философ не должен браниться. Ах, я вижу телохранителей наместника у ворот. Значит, он сейчас отдает распоряжения. Войдем и послушаем.
Прежде чем Филимон успел отказаться, внутри здания поднялась страшная суматоха, а затем заволновался народ, стоявший на улице.
– Это неправда! – раздавались голоса. – Еврейская клевета! Этот человек невиновен!
– Он так же совсем не думает о бунте, как и я, – ревел жирный мясник, который, по-видимому, с одинаковой легкостью мог сразить и человека, и быка. – Во время проповедей святого патриарха он первым начинает хлопать в ладоши и последним заканчивает.
– Добрая, кроткая душа! – причитала женщина. – Еще сегодня утром говорила я ему: почему ты не бьешь моих мальчишек, господин Гиеракс? Станут ли они учиться, если не бить их? А он ответил, что не терпит розог – от одного их вида у него бегут мурашки по спине.
– Очевидно, это было пророчество!
– Это-то и доказывает его невиновность. Как бы он мог прорицать, не будучи святым?
– Монахи, на помощь! Гиеракс, христианин, схвачен и подвергнут пытке в театре! – закричал какой-то пустынник. Волосы и борода ниспадали ему на грудь и плечи.
– Нитрия! Нитрия! За Бога и Богоматерь, монахи Нитрии! Долой еврейских клеветников! Долой языческих тиранов!
И толпа бросилась вниз по сводчатому проходу, увлекая за собой носильщика и Филимона.
– Друзья мои, – начал маленький человечек, пытаясь сохранить спокойствие философа, хотя не мог более стоять на ногах и, стиснутый локтями двух зрителей, висел в воздухе, – что означает этот шум?
– Евреи распустили слух, что Гиеракс готовит восстание. Да будут они прокляты со своей субботой!
– Поэтому они затевают волнения по воскресеньям. Гм… это борьба партий, которую философ…
Говоривший замолчал; толпа расступилась, он упал на землю, где его тут же стали топтать бесчисленные ноги бегущих.
Услышав о преследованиях и доведенный до неистовства криками, Филимон смело бросился сквозь толпу и вскоре достиг больших ворот с железными решетками, преграждавшими путь. Отсюда молодой монах мог беспрепятственно следить за трагедией, разыгравшейся внутри здания, где невинный страдалец, подвешенный на дыбе, взвивался и громко вскрикивал при каждом взмахе ременного кнута.
Филимон тщетно стучал и колотил в ворота вместе с обступившими его монахами. Им отвечал лишь хохот телохранителей, находившихся внутри двора. Они громко проклинали мятежное население Александрии с его патриархом, духовенством, святыми и церквями и грозили, что доберутся до каждого из тех, кто тут стоит. Между тем отчаянные вопли пытаемого постепенно ослабевали, и наконец вслед за последним судорожным криком жизнь и страдание навеки прекратились в этом жалком истерзанном теле.
– Они его убили! Они сделали его мучеником! Назад, к архиепископу! К дому патриарха! Он отомстит за нас!
Страшная весть дошла до народа, теснившегося на площади, и вся толпа повалила по улицам к жилищу Кирилла. Филимон следовал за ней вне себя от ужаса, ярости и жалости.
Среди тревоги и суматохи он провел часа два перед домом патриарха, прежде чем был допущен к последнему. Вместе с плотно сжавшей его толпой он попал в низкий темный проход и, наконец, едва переводя дыхание, очутился во внутреннем дворе четырехугольного невзрачного здания, над которым возвышалось четыреста колонн разрушенного Серапеума. Разбитые капители и арки величественного сооружения уже стали зарастать травой.
Наконец Филимону удалось выбраться из тесноты и вручить хранившееся на груди письмо одному из священников. Последний провел его через коридор и несколько лестниц в большую, низкую, простую комнату. Ждать Филимону пришлось не более пяти минут. Вскоре его допустили к самому могущественному человеку на южном побережье Средиземного моря.