И пронесся обманщик он – «гроза мужей», «Наполеон». Что тут творилось! Зине всё снилось: едут двое, смотрят лихо, детки, кресла, чисто, тихо…
Как у прочих – закруглилось дело ночью. Растворился идеал и умчался «гад», «нахал» жизни и сердца курочить Машам, Аням и всем прочим.
Но не очень тосковала долго Зина. Появилася картина, где лукавит Магдалина. Ну и Саша. Был Евгений. Чтобы Зина на колени перед скукой и тоской встала бы? Нет, мир людской! Зина крыс, вон, не боится. У нее их там роится двести штук, а, может, триста – под звучанье Баха, Листа, переборы гитаристы Димки-лирика и Шуры – впечатлительной натуры.
«Муры-муры» – завела она котят. Плохо, что везде лежат, гадят, лазают и просят кушать. Ну а в остальном – очень милый Зинин дом.
Вот Радж ворвался в жизнь ее, как море в жадную душу поэта, как песня, как раннее лето. Так все говорили про это.
Шла Зина с участка, где, как могла, вымела квартал, перекусить надумала, к лоточку подошла, взяла любимый свой беляш с начинкой океанскою, зубами белоснежными – раз – и челюсти задвигались, и сок желудочный опасный для женщины аппетит отгонял. А молодость, а город, а море близкое!
Не видела – не слышала – в замыслах романных утопала. Дерзко мечтала. Истину знала. Любому излагала. За два часа – «только вдвоем!» – ее бы на блюдечке поднесла без всяких интимных намеков. Философская душа, хоть в кармане ни шиша. Что за природа!..
Так шла, лиц не различая, весь мир вбирая, осмысляя, беляш дожевывая.
Вдруг рядом кто-то: «Теть, а, теть, дай рубль песенку спою!» – и дергал Зину за полу юбчонки дворничьей, простой. Она взглянула и ей «ой!» – сказала мысль одна, и – «мой!» – воскликнула вторая. И вмиг вскипела кровь младая.
Он был точь-в-точь похожий на мечту, что тайно душу по ночам терзала. Все беляши ему отдала. Он ел их, юный, чернобровый, вот роста только… Ничего! Она давно уж не жар-птица, чтоб из-за этого рядиться. Он – покорится!
Ему в два счета доказала и показала, что млада, как море, песни и звезда. Да как умна! А как нежна! И зацвела. Отшельник-женщина, еще б! – тут устоять никто б не смог. Философ-женщина – мечта! Был Радж повержен, потрясен. Ему казалось – Зинка – сон! Он был обласкан, вознесен, ел беляши и пил бульон куриный из рук румяной, мудрой Зины. Кто здесь не скажет: «Я влюблен», к тому же, если беден он?
В пещеру из слоновой кости на свадьбу съехались к ним гости. Так погуляли-поплясали, что не запомнили, с кем спали. Счастливый Раджик в ту же ночь лишился двух зубов бесплатных при обстоятельствах понятных. А Зина – женственна, невинна – все хохотала, все цвела, супружней жизнью зажила.
Ну а когда зима прошла, на время истину оставив, святые поиски ее, она мальчишку родила, Любимым миром назвала. Друзья поздравили: «Ура!»
Вот год прошел, жизнь не менялась, друзья умчались – кто куда, и не писалось, но смеялось, и планы строились. Всегда сыночка Раджу поручала, чтоб рос мужчиной, а потом – она сама его научит, как жить по истине, с умом.
Маразм крепчал!
А Радж серчал, когда пил пиво и другое. За что, конечно, получал. Не мог покоиться в покое. И как-то зубы постепенно исчезли все – до одного. А так – все тот же – ничего!
Но день пришел!
Они в надежде, в одежде броской и простой
решили новых впечатлений и ощущений поднабрать,
талант Зинулин испытать,
отправилась отца искать,
и тестя, призрачного деда
навстречу жизни
с того
света.
Четверг
В ноябре перепечатка была завершена – три чудесных новеньких экземпляра, в трех аккуратных канцелярских папках с накладкой на каждой: «Леонид Строев. Прыжок. Повесть».
Собирались приятели и подруги Ксении, хвалили, строили перспективы, фантазировали. Уважали.
– Но, – говорил осторожно кто-нибудь, – не напечатают. Все болячки одним комом, такого не бывало, и потому побоятся.
– Но ведь талантливо, – возражали, – правда же, и – язык!
– Что язык! Что талант! Если о таком еще говорить не позволили. Инструкций не было.
Ксения отвечала на это: «Посмотрим». И все кивали, говоря, что время покажет. А время тогда действительно начинало показывать себя. Все затаенно ждали обещанных перемен.
Для начала существовала главная проблема: куда, кому и как. Понимал, что «уличный» путь малошансовый, а знакомых в литературных кругах – ноль
Один приятель предложил какого-то знакомого, у которого мама или папа в редакторах.
– Но к этому парню особый подход нужен, – говорил приятель, – он все по музыке тащится, рок-дела, Европа. Туповат. Он «Прыжок» не оценит. Разве что Ксению к нему отправить. Он от женского пола слабеет.
– Я бы могла поговорить.
Посмотрел на нее и сказал:
– Это не выход. Я пойду сам в редакцию.
Дилетантская затея. Ни один главный редактор и близко не подпустил. А если удавалось кого-нибудь из них, сверхзанятых, перехватить в фойе или приемной, то сцены выходили безобразнейшие, глупее не бывает. Бежал рядышком и лопотал унизительно:
– Я бы вам хотел рукопись…
– В отдел, молодой человек, в отдел! – и бежит, хотя старик и одышка, хотя вчера только по телевизору говорил, что о молодых душа болит, рукописи просил приносить.
– Но я там был, они отвергают.
– Я своим сотрудникам доверяю. Что же вы все хотите, чтобы я с ума сошел? Тут по пятеро в день – и у всех гениальное, все хотят меня!
– У меня такая ситуация, кроме вас никто не ре…
Но старик уже у машины, дверцу захлопывает и, желая оставить демократическое впечатление, кричит:
– В отдел, молодой человек! Я распоряжусь, чтобы посмотрели со вниманием! Скажите им там, что я просил!
В отделах смотрели месяц-другой и вкладывали бумажку: гадость несусветная, похождения и разгул, бессюжетно, внесоциально, не без таланта, но все равно дрянь, т.к. нет глубины мыслей, тьфу! – одним словом.
И приходилось волочиться в другой журнал. Их оставалось все меньше. И жизнь казалась все плоше и несправедливее. Начинал помаленьку представлять, как вся необъятная Россия, цветастая Америка и умная Европа, Парагвай и Уругвай только и делают, что пишут, фантазируют, заталкивают вырвавшегося джина творчества в кувшин, и уже не отличишь, где истинно, а где бездарно. И находки в «Прыжке» уже казались не находками, а причудами, плодами безделья и лени, и не то что писать – дышать не очень-то хотелось.
– Ничего, – ярилась Ксения, – они еще попляшут. Вон, Безрукова двадцать лет не печатали. Нежити!
– Во, словечко-то! – и записывал словечко. Отвечал:
– Ну и что, что не печатали, кому от этого легче? Беззубее вышло. Действенность ослабили. Получилось, как красивое бабушкино платье из сундука.
Все сочувствовали. И намекали, что в Парагвае или, на худой конец, в Париже, запросто бы напечатали.
– Русский я! Русский! – кричал.
И как потом узнал, в Париже тогда тоже ходил один славный парень. Он нарисовал картину, потом еще и еще, и никому до этого не было дела, и никто не целовал Шекспира в темя за его несчастного принца. Тогда еще ни Ксения, ни он сам не научились благодарить небо за осколок прожитой жизни. И имели ли внутри место, где могла бы взойти та спокойная безграничная благодарность?
Ксения развеивала тоску. И снова шел в редакции. Пороги и секретари, прокуренные пальцы, листы и тупой гул объяснений. Мало-помалу скапливались сочувствующие. В основном, тетушки из отделов прозы. С оглядкой поругивали рецензентов, вводили в закулисные кулуары. Но – «помочь не обещали». Им нравилось говорить, их слушали, они учили, они переигрывали на всякий исторический случай.
– Походите по литобъединениям, заведите знакомства, совершенствуйтесь, не отрывайтесь от масс. Заходите еще.
Тысячи улыбок, миллиарды кивков, сотни литров душевного расположения. Но в основном осклаблялись. Это словечко наиболее соответствовало тогдашнему мироощущению.
И не заискивал. Старался держаться достойно, общительно, раскованно. Наверное, выходило.