Литмир - Электронная Библиотека

– Круто, – соглашаюсь я многозначительно.

– Отлично! – радуется мой собеседник, – Отныне ты – Черубина. Настройся, войди в образ. Таинственная незнакомка, призванная воображением из небытия, чтобы покорять и пробивать дорогу нам – реально существующим. Я сделаю подборку из твоих текстов. Я продумаю всё более тщательно, и позвоню. Объявляю период подготовки к военным действиям. Мы перевернём мир, Черубина. Ждите моего следующего звонка.

Уже знаю, что следует делать, я возвращаюсь в комнату. Спокойная и величественная. Потому что отныне и до конца, я – Черубина де Габриак, ненадолго призванная из небытия фантазия. Я не вру. Я всегда ассоциировала себя с этой девушкой. Читала её стихи и понимала, что томлюсь тем же и так же. Я – Черубина.

– Ох, у меня что-то голова разболелась, – мягко выпроваживаю довольного моим успокоением Пашеньку.

Теперь нужно попрощаться. Звоню Свинтусу. Трубку берёт женский голос. Где-то выше я уже писала об этом. Звоню маме.

– Привет, сестра! – Алинка всегда рада мне.

– Привет. Расти большой. И маме привет. И она пусть большой…

В сущности, мне нечего им говорить. В сущности, я звоню зря. Пугать не хочется, а по-другому не объяснишь.

Звоню Карпуше.

– Привет, ты про Сонечку слышала? Ох, вытворила она, ничего не скажешь. И ведь не говорила никому! Нинка теперь страшно переживает. Я боюсь оставлять её одну, у неё, представляешь, руки дрожат…

Карпуша весь в своей Нинель. Что ж, не станем его оттуда извлекать.

Возвращаюсь в комнату. Торжественно открываю ноутбук. Совершаю пару горячих глотков коньяка, прямо из горлышка. Готовлюсь. Пальцы дрожат. Итак, я, Марина Сергеевна Бесфамильная, в здравой памяти и прекрасно понимая последствия, совершаю непоправимое. Я открываю файл, кладу его в папку Рукопись и пишу:

«Черубина де Габриак умерла страшно, но мгновенно. Нет, не вместе с породительницей своей – поэтессой Дмитриевой (та жила ещё много лет после смерти своего создания). А именно в тот момент, когда мистификация с Черубиной открылась. Но об этом чуть позже. Пока же, опишем жизнь Черубины.

В какой-то момент, писавшая от её имени Елизавета Дмитриева поняла, что полностью идентифицирует себя с Черубиной. «Мне жутко!» – признаётся она Волошину, – «Я – уже вовсе не я, а она… Она поглотила меня». Спустя ещё несколько писем к Маковскому, спустя ещё десяток тонких, гордых и стремительных стихов, Дмитриева перестала бояться. Потому что закончилась Дмитриева. В сознании скромной учительницы полностью утвердилась блестящая Черубина. Волошин заметил это, Волошин встревожен, Волошин не противится больше их совместному рассекречиванию: «Мистификация зашла слишком далеко, мой друг, пора остановиться». «О чём ты, Макс?» – Черубина резко вскидывает бровь и сверкает глазами, – «Для того ли вы вытащили на свет Черубину, чтоб уничтожить её?» «Боюсь, иначе она уничтожит его, то есть свет», – игривая форма грузной сути. Волошин чувствовал, Черубина вредна миру, и более всего одному человеку реального мира – Елизавете Дмитриевой. Он уговаривает Елизавету не страшиться разоблачения. Она и не страшится. Она – Черубина, восхваляемая всем Петербургом – ничего не боится. «Я – Черубина!» – дерзко бросает она в глаза заезжему переводчику. «Не может быть!» – он не верит, не может поверить, что эта простоватая хромоножка и жгучая таинственная незнакомка, пленившая весь Петербург, – одно лицо. Но слух пошёл. Переводчик – Гумилёву, Гумилев – остальным. Не со зла, от возмущения. Как можно было так жестоко шутить? Гумилёв обвиняет с пылом – он слишком близко знал шутников: он любил когда-то Дмитриеву, он делал предложение, ему давали все поводы рассчитывать на благосклонность, но отвечали «нет». Горячность Гумилёва чуть было не приводит к трагедии. Волошин вызывает Гумилёва на дуэль. Стреляются по всем правилам… Последняя дуэль серебряного века. Гумелёв промахнулся, пистолет Волошина дал осечку. Об этом пишут: «На этот раз смерть прошла мимо». «Нет!» – утверждаю я. Смерть пришла и забрала того, за кем шла. Она забрала Черубину. Виновницу дуэли, затравленную собственной виной, несчастную от всеобщего неодобрения. «Мы думали, вы прекрасны, а вы», – бросают ей в глаза, не стесняясь. И главное, главное, никто не верит теперь в стихи Черубины. Мир считает, что эти стихи писал Волошин. Я знаю, что это такое. Я сама, как Черубина. Когда в двенадцать лет я принесла обожаемому учителю по литературе свои первые взвешенные стихотворенья, и он произнёс: «Очень неплохо… Но… Послушай, это не может быть твоим. Я где-то это уже видел…», ох, что творилось со мной тогда. Уйти, сбежать, умереть… Как я понимаю Черубину! Я сама – Черубина. И драка была… Тогда, из-за Свинтусовской дури и затоптаных эскизов. Я – Черубина! И я знаю, как это отвратительно, это невыносимо, когда близкие тебе люди вдруг впиваются друг другу в глотки! Невыносимо, когда соседи потом долго смотрят тебе в след и шепчутся за твоей спиной: «О, смотрите, идёт, задом виляет… Стравила мужиков вчера, теперь довольная…» Больше всего на свете мне хотелось тогда провалиться сквозь землю. И Черубине, после дуэли Волошина и Гумилёва, тоже хотелось. А ей было достаточно лишь захотеть.

Черубина де Габриак отключила телефон, одела лучшие вещи Дмитриевой, села возле зеркала и закурила. Жизнь покидала её. Сначала исчез дар. (Дмитриева после смерти Черубины более двух лет не писала совсем ничего, а потом стала писать другие, совсем не Черубиновские стихи). Следующими были руки. Гордые, аристократичные руки Черубины сжались вдруг в кулаки, потом бессильно упали вниз, навек покрывшись Дмитриевской вялостью и припухлостью. Потом опала осанка. Она была последним проблеском Черубины в этом мире. Морщины появились спустя минуту. (Знакомые не узнавали Дмитриеву после публичного разоблачения Черубины. Все признавали, что она резко «ещё больше подурнела») Так волею молвы и грязных страстей погибла выдающаяся поэтесса предреволюционного Петербурга. Цветаева всю жизнь характеризовала эту эпоху – эпохой Черубины».

Я дописываю. Отключаю телефон. Одеваю лучший свой наряд – то есть снимаю с себя всё. Сажусь перед зеркалом и беру сигарету. Страх сковывает движения. Бесконечную вечность попыток я не могу попасть зажигалкой к губам. Теперь остаётся только ждать. Я не исключение. Ничем не лучше я Мамочкина и Анечки. Дар сразил Сонечку, сразит и меня. На этот раз я погубила себя. Самоубийство? Извращённое самоубийство. Мутное зеркало показало корчащийся от смеха оскал. Как я вас, а, дарующие? Нет, ещё не время!

Тут я поняла, почувствовала – остался ещё долг. Я должна его погасить. Должна записать происшедшее для вас. Так я приняла решение писать этот текст.

Ведь вы же поняли? Спасибо. Мне важно. Очень важно объясниться. Этот текст – попытка поделиться опытом и призвать вас разобраться… Ещё несколько строк, и я закончу. Освобожусь от последнего долга. Потом – я знаю и чувствую – потом придёт финал. Они уже запустили механизм своего дара, и уже не смогут остановить машину. Я уйду и сотру в порошок последствия их жестокой шутки. Поплачут ли? Пойдёт ли дождь на моих похоронах? /Идёшь, на меня похожий,/ Глаза опуская вниз,/ Я их опускала тоже,/ Прохожий, остановись!/Прочти, слепоты куриной/И маков сорвав букет/ Что звали меня Мариной/и было мне столько лет…/ Не бойся, мол здесь могила,/Мол встану сейчас, грозя,/Я слишком сама любила/ Смеяться, когда нельзя…/ Цветаевсякие строки, непонятным образом навсегда поселившиеся в моей искажающей памяти, воспринимаются теперь буквально сопереживаются остро и мучительно…

Объективный взгляд:

Сгорбившись и постарев, она сидит перед трюмо и, покачиваясь, заставляет пальцы бить по клавишам. С момента первой строчки, от «сердце дёрнулось и заколотилось неистово» прошло чуть больше суток. От ноутбука она не отходила. Дверь не открывала. Не курила. Коньяк окончился давно.

Финал выходит у неё затянутым. Это от страха. Она боится. Боится дописать последнее слово. Этот текст – единственное, что защищает её сейчас от дара. Как только закончит – она знает точно – закончится сама. Ведь в ней, в отличие от настоящей Черубины, нет двойного сознания. От Черубины осталась Дмитриева, от Бесфамильной – некому оставаться.

36
{"b":"547608","o":1}