Никого не было; волчицы тоже. Волк стал обнюхивать истоптанный, окровавленный снег, паленые гильзы; несомненно, что среди собственной его крови, среди крови притащенной сюда собаки была кровь волчицы; волк сразу понял это. Но где же волчица? Жива она или мертва? Это не было ясно до конца; скуля, как новорожденный, волк слонялся, забрав хвост глубоко между ног, вокруг куста, у куста, зашел внутрь куста, сбегал к логову; никого, ничего.
Так провел он эту ночь; он понимал, как опасно приближающееся утро — за пустырем уже бледно серело, — но не мог уйти.
Охотники, явившиеся часов в восемь, застали его притаившимся в этом злосчастном кусте; они явились к месту лишь на всякий случай, без новой собаки, — и он, нарочно шумно и неожиданно заметавшись внутри куста, вызвал их на преждевременную бестолковую, беспорядочную стрельбу и вдруг вырвался из куста и, уже испытанным приемом повалив закрывшего лицо человека, — так было проще, чем вилять, — умчался в сторону, обратную от проспекта; сбив их с толку, он кружным путем вернулся, вновь пересек пустырь и проспект, вновь добрался до своей ямы; ночью он снова был у логова, у куста.
Он все ходил, ходил; следы волчицы обрывались у куста, крови ее было немного, и она все более леденела; где же волчица?
Он снова промотался тут целую ночь; если бы охотники догадались явиться часа в два — в три, они без труда убили бы его. Одинокая его фигура бестолково металась от логова — через овраг, холм и впадину — к кусту, от куста к логову, потом — без всяких предосторожностей — около куста; волк время от времени истошно взвывал, глаза его зелено блестели туда, сюда, но, было видно, ничего не замечали; но к утру он был снова готов к неравному бою — бою в одну сторону.
Охотники явились раньше, чем прежде, но все же достаточно поздно; он издали увидел их, еще раньше слышался лай новой собаки, кажется, легавой; с рассчитанной злобой подпустил их довольно близко, но уже не на выстрел; неожиданно вырвался и был таков.
Так продолжалось шесть суток.
На седьмые волк понял, что волчишки ему не найти; а погоня как раз была наиболее рьяная и изматывающая из всех.
Две собаки в пять утра гнали его через серый пустырь, через проспект, через щель в заборе, через всю рощицу, через весь лесок; кругом, у всех лазов и переходов, стояли охотничьи пикеты, кордоны, которые он миновал с большим трудом; встречавшиеся на дороге редкие люди уже не смотрели с недоумением, удивлением, а с визгом кричали: «Вот он, вот он! Волк! волк!» — и шарахались в стороны в серой мгле. Это было и на руку — освобождало дорогу, — и увеличивало опасность.
Все же он ушел от всех, запутал собак, сильно оторвавшись от них и вновь перебежав проспект и пробежав по черному асфальту — и через лесок за высотными домами, мимо института, общежитий для иностранных студентов, побежал вдоль шоссе, но в стороне от шоссе, — к большому, почти настоящему лесу.
Время от времени он слышал, как ревели автобусы, идущие в аэропорт, дизели-грузовики, самосвалы; легковые машины шли тише и не обостряли слуха. Над головой порой гремели идущие на взлет, на посадку огромные самолеты, трещали, рокотали полосатые вертолеты; он мельком взглядывал вверх и продолжал свой путь.
Он бежал размеренно, быстро, несуетливо; споро и ладно двигались мускулы, кожа его тела; спешить ему было некуда, да и ни к чему. Чем быстрее — тем более вероятность смерти; что же? он, может, втайне желал ее?
Нет; давнишний волчий инстинкт говорил ему — выжить, выжить.
Но в то же время, да, было и что-то, похожее на желание смерти; как назвать это? нет человеческих названий.
Он бежал; если бы он был человеком, он знал бы, что миновал Румянцево, Дудкино, Передельцы, Картмазово и приближался к Мешково; но он не знал этих слов, он обходил все поселки за триста — пятьсот шагов, — пугливо, как тень, мелькая вокруг них — человеческих жилищ — за спасительными строями, стенами сосен, елей, берез, осин; весенняя земля, в остатках снега, пахла влажно и полно, ширила дыхание, но он не останавливался — бежал, бежал.
У Мешково на него напала свора полудиких собак; в отличие от городских, они — почти молча, лишь с хрипом — прямо бросились на него; лес? запах крови из уха? заморенный его вид? что тут было главное — неизвестно; но они стали рвать его сзади, снизу, с боков.
Он лязгал зубами направо и налево; две собаки быстро отвалились, визжа; какой-то полукровок, помесь боксера с дворнягой, старался подкатиться под горло и взять своей мертвой хваткой; он ударил его мощной лапой по позвоночнику, пес упал; наконец, видя, что он обороняется мощно и яростно, собаки — визжа — отстали; теперь-то некоторые из них залаяли вслед.
Он вновь одиноко углубился в березы и ели; и вдруг почувствовал, что силы его уходят.
Будто лопнул внутри него главный нерв; будто ослаб хребет, раскис спинной мозг.
В глазах стало плавно кружиться; он почувствовал, что шатается.
И тут снова раздался собачий лай.
Перед ним открылась поляна, а на ней — одинокая изба с двором; все это он проглядел, не почуял, не провидел между стволами заранее.
Навстречу бежали сразу четыре дворовые собаки: видимо, старая сука с тремя взрослыми детьми. Все они были небольшого роста — в два раза ниже его, — но до предела озлоблены — и сильно лаяли; от собачьего лая у него уже начиналась лихорадка будто.
Он молча, пошатываясь, стоял, ожидая подбегавших собак.
— Тузик, Жучка! Назад! — раздалось от дома.
Собаки не послушались, но все же поумерили свой пыл; они подбежали и стали метаться в четырех-пяти прыжках, натужно и хрипло лая и исходя слюной.
Из-за жердей забора вышла женщина в фуфайке, в платке и стала смотреть на него.
Волк лежал в сарае на опилках, рядом стояла эмалированная миска с остатками похлебки; положив голову на лапы, он задумчиво смотрел перед собой, не обращая внимания ни на мамашу-сучку, которая эти дни сменила гнев на милость — подлизывалась к нему, — ни на двух молодых самочек, рычавших и ревновавших в отдалении, ни на кобелька, который время от времени все еще начинал лаять издали.
Волк лежал, смотрел; перед ним был лес. Взгляд его был угрюм и тих.
Подошла женщина-хозяйка; волк не встал, но весь подобрался, начал смотреть на нее исподлобья желто-зеленым взором.
— Лежи, лежи, — сказала она и села рядом на еловый чурбак, положив руки на колени и соболезнующе-горестно глядя на изодранного, в ссохшихся кровяных перьях, худого, как привидение, волка.
Это была обыкновенная женщина, в платке, с чуть вздернутым носом; она была женой работника биостанции, они жили тут вдвоем с мужем, а муж уехал в институт, в лесхоз.
Волк постепенно успокоился, перестал на нее поглядывать — и опять стал смотреть на лес.
Она сидела, сидела, смотрела, смотрела — и вдруг, в каком-то нерассуждающем порыве, схватила худого, но тяжелого волка под передние лапы и опустила его грудь и голову себе на колени.
Волк от неожиданности мгновенно выпрямил задние лапы, напряг жилы — но вдруг столь же мгновенно понял ее — и влажно, остро-шершаво сунул нос в ее другую руку, лежавшую на колене.
И так сидели они одно-два мгновения — женщина в платке и волк, головой у нее на коленях, — сидели, олицетворяя собою великое единство природы, где нет ни людей, ни волков, ни леса, ни дома, где только любовь и жалость, и тихий свет — и нечто, что не имеет названия.
Далее волк неловко освободил жестко-шерстистую голову от ее рук, улегся, вытянул лапы, положил голову и начал снова смотреть на лес; он думал о том, что этот лес и чем-то похож, и чем-то непохож на тот — сухой и сосновый, со светлым, ярким пятном-поляной посередине; с ее травой и жужжанием. Но похож, не похож, а скоро придется идти: лес… лес.
Женщина сидела, положив руки на колени, ежась в своих фуфайке, платке, и думала о том, что муж уехал на день, а нет его уж три дня, что ей сорок три года; что неизвестно, в каком же настроении он вернется — и что́ он скажет о волке.