Ворвался Козляев в неприбранный дом — лицом бел, пистолетко на взводе.
— Кто свистел?! — детективным взглядом обвел всех.
— Не вы первый, не вы первый, — заулыбалась навстречу ему приезжая гостьюшка. — Присядьте, пожалуйста, я вам кратенько объясню…
— Кто свистел, я вас спрашиваю?! — не колебнулся Козляев. — Откуда сигнал подавался?
— Он свистел, — указала сватьюшка на Балакирева.
— То ись — как? — помутился Козляев. — А свисток он где взял?
— Он не в свисток свистел, а талантом, имитация птичья… Понимаете?
Тут Балакирев зобнул воздуху да как даст опять эту классику.
— Де… Держите меня четверо! — поместился на табуретку Козляев. — Позвольте опомниться… За обнаженное оружие прошу извинения. Вот насекомый! — восхитился сраженный Балакиревым Козляев.
— Не вы первый впросак угадали, — опять улыбается Костина тещенька. — Прежний его владелец, — указывает на Балакирева, — напротив почти пешеходной дорожки жил. Постоянно там милиционеры дежурили. Беспрерывно свистки, задержания. А дрозды — они переимчивые, подражательные. Освоил вот, как изволили слышать, ваше коленце. Через это он мне и продан был. К прежнему-то владельцу и соседи двери выламывали, и милиция тоже врывалась. За бесценок избавился.
— И ворвешься! — подтвердил Козляев, с нескрываемым дружелюбием разглядывавший Балакирева. — У нас, в сельской местности, свистеть не принято. Руки обычным приемом заверну — весь и свисток.
Внедолге вынужден был Лука Северьянович курочек овдовить. Петух проголосный был, жизнелюбец. Орет по любой погоде.
Первым Алабердыев-скворец довольно явственно петушиную втору вымучил. За ним дрозд поперхнулся. Вроде осень бы, не певучее время, а у них потягота.
Софья Игнатьевна и голову мокрым полотенцем стянула.
— Неможется? — участливо спросил Лука Северьянович.
— Этот петух — семикаторжный!..
Пришлось зарубить.
Манефа, бедненькая, столько пинков опознала, что у нее даже на дикую пташку рефлекс начал в лапы вступать. От жуланчика опрометью, вскачь, неслась.
А Лука Северьянович, гроза диверсантов, чему ни подвергнут был? Чем только ни угождал! И муравьиные яйца на зиму томил, и сурепкино семя искал, и коноплю на задах шелушил. Одного лишь не мог обеспечить- добыть: затхлой, слежалой муки. Птичьи черви в ней, в затхлой, прекрасно разводятся.
— Таки годы были — жмых не залеживался, — оправдывал он перед сватьей свою невозможность.
— Кончился наш суверьнитет, — только кошке и всхлипнет.
По субботам баньку обычно топили. Северьяныч, сибирская кость, до вступления экстаза, до дичалого во пленья, до кликушества пару себе нагнетал. «Ого-го-го шеньки! Улю-лю-люлю-шеньки!! — веником себя истязает. — Дай-дай-дай-дай!!» Полчаса эти лешевы кличи из баньки ликуют. Кринку квасу потом опрокинет с истомы, причешется, струйка к струечке бороду набодрит и сияет погожим челдонским румянцем своим.
Смотрит, смотрит Софья Игнатьевна на него, дюжего, помладевшего, и не вытерпит вдруг — восхитится:
— Ну и гемоглобину у вас еще, Лука Северьянович!
— Кого? — не поймет тот мудреного слова.
— Красные кровяные тельца это, — с удовольствием сватьюшка объясняет. — Силы жизненные… в ребрах у нас вырабатываются. Поглядитесь-ка в зеркало — какой Стенька Разин оттуда выглядывает.
— Ничо себя чуйствую, — тронет ребра Лука Северьянович.
И пуще того его краска пронзит.
Смущался старик.
Еще то примечал: наладится у него Со сватьей согласие — тут и Костенька тещеньке мил да пригож. Разладится — жди-ка, Ленушка, маминых свежих попреков да слез.
— Завезла в бирючиное королевство… Неужели бы я тебе жениха-европейца не выбрала? Я бы тоже могла за уральский столб замуж выйти. Ни души и ни нервов… Тонкости никакой. Осмысляй, анализируй, чего мать говорит, пока детский садик не возрыдал.
— Чего мне анализировать, мама? Люблю… Верю ему. И душа у него чуткая, совестливая. Никакой он не столб.
— Чуткая, говоришь? А кто жаворонку золы пожалел? Балакирева по носу кто щелкнул?..
— Да ведь не ради птичек мы живем?
— Не знаю, как вы, а я — ради птичек. Всю жизнь — ради птичек одних. Того-то не постигаем, что птица — дитя самой радуги. Первопеснь мироздания!
И поведет от восторга к восторгу.
А заключит так:
— Имею я право хотя бы на птичью любовь и привязанность?
— Имеете, — пояснил ей однажды Костя. — Спаривайте ваших «композиторов», а Ленушку не смущайте. Она вам не птичка, хотя бы и ваша дочь.
В неподвижности все это выслушала. Голова в оскорбленной и гордой позиции замерла. Ладони сцеплены, губы подковкой свернулись.
Через недолгое время подвернулся ей способ отмщения. Не по специальному умыслу, а одно обстоятельство ее к этому подстрекнуло.
Прослышала, что появился в школе магнитофон. И записывает звуки, и тут же воспроизводит. И зазуделась у нее честолюбивая идейка одна в удалой голове. Явилась к учителю физики и с первой же попытки, за первый присест ощебечен он был, меценатством его заручилась.
— У нас, птицелюбов пяти континентов, в Москве, в Доме птицы и на Птичьем базаре, состязания назначены в этом году. Чей воспитанник больше колен отобьет. Сама я присутствовать там не могу, а вот записи песен желательно мне отослать. Виднейшие птичьи арбитры их будут прослушивать. Это не петушиный вам бой между Курской и Тульской губерниями… Другого порядка… У меня не все птицы, конечно, достойны, но дрозд Балакирев мог бы претендовать. У него и почин, и раскат, и оттолчка, и россыпь, и росчерк — душа отторгается. Не птица, а какая-то божья свирелька, какая-то тайна лесная поет.
В дальнейшем — о магнитофоне:
— Через сутки-другие-верну.
Научил ее физик, как пленку вставлять, как включать, выключать, записывать и проигрывать, вверил магнитофон.
У Лены экзамены пододвинулись, у Кости — разгар посевной. Лука Северьянович в шорницкой. Или в поле с шатериком, перепелов кроет. Сватьюшка его в это мероприятие втравила. «Поймайте мне, Северьяныч, белого перепела. Альбиносного. Вдохновенный у него бой!» Вот и ловил.
Поначалу, как и задумано было, птиц записала. А потом — лукавый-то подтолкни — зятюшку увековечила.
Тот умученный после двухсменки явился. Кое-что похлебал и в сенях на холстинке прилег. Когда разоспался, она и насторожила у беспечного его изголовья магнитофон — и, конечно, техника в быт.
— Послушай! — вечером Ленушке предлагает. Голос прискорбный, измученный, угнетенный изобразила. Доходяга душевная.
Включила магнитофон, и зажурчал, заклекотал задушевный, матерый, жизнерадостный Костенькин храп. Некоторые периоды плавно выводит, апогей с перигеем прослушивается, а потом вдруг угасится начисто звук, перемрет ненадолго, да как распростается — ровно пускач кто в носу рванул.
Тещенька возле ленты сидит, лента крутится, а она разрисовку дает:
— Арарат обвалился. Во! Во! Храпоидолы в рукопашной сошлись.
Дождется еще одной даровитой напрягнутой ноты — еще расшифрует:
— А сейчас с пещерным медведем схватка. На заре прогресса действие происходит.
Ленушка недоумевает:
— Что это за странная запись, мама?
Прямого ответа не поступает:
— Тсс. Во!! Танки справа! В укрытие!!
— Какие танки, мама?
— Такие… Проиграй эту документальную запись в народном суде, любой мало-мальски гуманный судья расторгнет и аннулирует… С первого же прослушивания развод предоставит. С печенегом живем…
Дошло наконец до Ленушки.
Вскрикнула, кинулась ненавистно на магнитофон и в клочки эту ленту, в клочки. Потом в слезы да в беспамятство.
У Софьи Игнатьевны юбки от оторопи засвистели. Водою ее отбрызгивает, виски ей перцовкой смачивает, уши кусает дочерние. В чувство бы привести.
— Ты меня не дослушала! — голубою слезою окатывается. — Это в нем силы клокочут, жизненные… Объем груди извергается… Породите мне внучека! До каких пор могу я с птицами?! Поневоле всякая пустельга в интеллект заселяется.