– Ща, кобылка! Хватит ржать! Че! – Голубь перебивает хохот, сделав паузу, продолжает голосом московского диктора из гнусавого репродуктора: – Опэрсводка с фронта по борьбе с кулачеством! Ваа врэмя аап-пэрацыи паа прэвращению частной собственности в аабщественную у элемента, круто накрененного в буржуйство, изъято дензнаков на-а ааа… ааа… общую сумму… ммм… – Голубь закатывает эффектную паузу, играя на нервах… – четыреста восемьдесят пять колов, не считая насыпухи!
– Ур-р-ря-я-я-а-а-а!!! – базлает кодла.
– Що це таке кобылка? – спрашивает Ежак меня, пока все гомонят.
– По фене веселая компашка, – поясняю я. Так началось наше общение. И вскоре я уже знал, что юный батька Ежака в гражданскую был лихим знаменосцем Первой конармии и не раз скакал в атаку с многократно простреленным развевающимся знаменем! И ненависть к куркулям-стяжателям у нас, чесов, это от наших отцов – лихих конармейцев!
– Че! – продолжает Голубь, – предлагаю одну половину навара дербанить на шесть хабарей, а другую – в общак!
– Заметано! – гомонит кодла.
– Тогда на рыло по сорок колов! – сообщает Голубь и тасует купюры. Крупные тырит в общак, а смятые и рваные раздает. Насыпуху Голубь отмеряет жменями. И, раскрутив за лямку опустевшую бердану, отправляет ее в полет.
* * *
На большой станции у нас праздничный обед. Голубь, Ежак и Мыло вальяжно, как странствующие миллионеры, хряют на балочку за деликатесами, а я, Штык и Кашчей канаем в столовку, прихватив с собою ведро, затыренное на фартуке перехода. В пристанционной столовке Штык и Кашчей, минуя официанток, сразу идут на раздачу.
– Да здравствуют герои пищеварения! – торжественно провозглашает Штык. И, подавая ведро, кивает на печального Кашчея, стоящего поодаль: – Зачерпните-ка вон тому худенькому малышу ведерочко борща! Кормушка маловата. Вот и подзавял малыш: сказывается хроническое недоедание борщей… так вы ему снизу погуще, сверху пожирней! Уж, пожалуйста, и дополнительное мясо скалькулируйте! А сметаночки побольше… побольше… еще!.. еще!!.. еще-о!!!.. По части сметаночки мой малыш знаток – враз расцветет как майский цветок!
Пока Штык и Кашчей шуточками отводят смеющихся поварих и официантку, я тырю из шкафчика шесть железных штампованных ложек. Прикупив три буханки хлеба для того же «худенького малыша», возвращаемся к поезду. У нашего «плацкарта» вход с другой стороны от перрона. Поэтому обходим поезд вокруг.
Зато на ходу поезда любой пассажир нам позавидует! Ведь большинство из тех несчастных, которые томятся в душных вагонах, не знают, что есть в поезде такие места, где ветер, напоенный запахом трав, ласково щекочет тело, разгоряченное августовским солнышком; места, где под плавное, почти беззвучное покачивание вагона (стук колес гремит внутри вагона!), можно любоваться во все стороны пейзажами Северного Кавказа, с беленькими хатками, утопающими в зелени фруктовых садов. А поезд отсюда виден весь, как гибкая змея, грациозно изгибающаяся среди отлогих холмов.
Есть, конечно, кое-какие неудобства. Например ветер. Из-за него мы трапезу делим на части. На первое, передавая ведро из рук в руки, как пиршественную чашу, мы пьем, кряхтя и швыркая, горячий жирный борщ и уписываем за обе щеки свежую черняшку. А на второе – ложками выбираем по очереди самую вкуснятину: гущину с мясом! Фруктовый десерт вкушаем лежа на горячей от солнца крыше. Понимали толк в еде древние, знали, что есть надо не стоя, не сидя, а именно лежа! Чтобы, отпадая, не ушибиться.
– О-ох… отшчень люблю я игры в удавчика! – кряхтит от удовольствия Кашчей, подставляя ласкам горячего солнышка чумазое, плотно набитое брюхо. И многократно воспетый ветер странствий, нежно овевает наши насыщенные борщом и пресыщенные негой, давно не мытые организмы…
Но есть одно неудобство у вагонных крыш: они закругляются. Ляжешь так, чтобы голова сверху была – сползаешь с крыши, а когда приложишь центр тяжести к верхней точке, то голова лежит ниже этого центра… С непривычки лежать головой вниз не удобно, но мы привыкшие. Очень удобны вентиляционные дефлекторы на крыше: лежишь между ними и знаешь, что вбок не скатишься, даже если вагон будет качаться, как верблюд!
А когда есть в кодле такой шансовый оголец, как Ежак, то не соскучишься! Он и понт раскинуть мастак, а прикол так вертанет – помохначе мастера слова! И меня завидки берут. Прочитать бы какое-нибудь стихотворение! Но новое, которое никто не знает. А из стихов совпоэтов в голову лезет только бредятина вроде:
Пение птиц и солнечный звон,
И шелест мокрых акаций.
Солнце вовсю освещает район
Сплошной коллективизации!
Небось долго усердный холуишко Михаил Светлов тужился, чтобы таким шедевром порадовать партию! А у другого рифмоплета, мерзавца Безыменского, и дрысливость-то подлая:
Мы волею единой сплочены,
И силе нашей нет предела.
Шпионы и предатели страны
Заслуживают одного: расстрела!
Поэзия в газетах и журналах – для советских бабуинов. А для нас, чесов, вся современная поэзия на стенах сортиров! Сколько же сортирных стенок прочитал я сверху донизу от Владика и до Кавказа под аккомпанемент зловещего урчания сливных бачков и страстных вздохов унитазов?! При тусклом свете лампочки, обмазанной дерьмом, чтобы на нее не покусились, находил я остроумные политические экспромты, которые сохраняются только в укромных местах.
Потому что и сортиры стережет гебня: хорошие стихи сдирают со штукатуркой или замазывают известкой. Сортиры – творческая мастерская свободных поэтов и художников нашей героической эпохи и, надеюсь я, что после советской власти шедевры сортирной поэзии увековечат в многотомных изданиях. А пока что, поэты соРтирики свои крамольные стихи пишут на таком недосягаемо высоком уровне (от пола), что всерьез веришь в крылатых пегасов!
Я бы продекламировал кое-что из сортирной поэзии, да эту лирику огольцы знают: одни и те же сортирные университеты посещаем, у каждого из нас образование высшее сортирное! Не в холуйском Союзе писателей, а в сортирах реализуются позывы русских поэтов к свободе творчества. Ибо в стране Советской любое стремление к свободе криминально.
Жил бы сейчас Пушкин, тоже в сортирах публиковался: стыдно было бы ему, честному и талантливому, печататься под одной журнальной обложкой с бездарными подлецами, совпоэтами, о которых хорошо сказал Ленин: «Русская интеллигенция – сплошное говно!»
Конечно, Ленин имел в виду не Пушкина, а современную ему интеллигенцию. А ее Ленин знал! И я верю Ленину. По заявочке огольцов я снова прикалываю историю графа Монте-Кристо, которую не могу закончить, потому что из-за своей несуразной памяти, способной запоминать что попало, вспоминаю я этот роман в каком-то сороковом, самом запутанном варианте, который читал я наспех и вверх тормашками!
* * *
Тем временем багровый солнечный лик, раздуваясь вширь от сознания важности своего предназначения, неторопливо, величаво, как положено центровому светилу планетной системы, торжественно удаляется за горизонт перед нашим паровозом. Казалось, вот-вот мы заедем туда – прямо в солнце! Но от этого теплей не становится. Укрываясь от прохладного ветра, ложимся на фартуки переходов, дожидаясь, когда перекроют на ночь двери между вагонами и можно будет забраться на ночь в нерабочий тамбур. Ежак кашляет, небось простыл. Голубь посылает меня и Ежака ночевать в вагон. Если случится ночью что-то, то встретимся на той станции, где паровоз меняют, а средство связи – правая стенка сортира у входа. Там напишем, где мы и наш пароль – лыбящуюся мордаху.
* * *
Во многих вагонах двери рабочих тамбуров по вечерам не заперты, а то открыты нараспашку курильщиками. Зайти в вагон на ходу поезда проще простого. Но если умылся на предыдущей станции, так как по прокопченным паровозным дымом физиономиям сразу видно, где наш плацкарт. А кому охота умываться каждый день?! Пусть моются те, кому чесаться лень!