Я и Ежак спускаемся с крыши на подножку общего вагона со стороны не рабочего тамбура. Пробуем выдрой открыть дверь вагона, но она закрыта на защелку. И в соседнем вагоне – тоже. Можно залезть в вагон через окно уборной… Кто-то боится пауков, кто-то темноты, кто-то высоты… К паукам я равнодушен и из насекомых не люблю только вшей. Если бы пауки ели вшей, я бы пауков во всех карманах развел, а паучьих малюток под мышкой согревал, чтобы не кашляли! И темноту я люблю – в темноте спокойно, укрывает она от лишних глаз. Высоту просто обожаю! Она окрыляет, волнует, дарит чувство свободы, полета. Не люблю и боюсь одного – скорости…
Когда шпалы под поездом сливаются в рябую качающуюся ленту, когда глаза сами так и тянутся к грозно поблескивающим ободам громадных стремительных колес, тяжело, гулко подрагивающих на стыках рельсов, тогда кружится голова и тошнит, как от морской болезни. Это – страх перед скоростью. То, что предстоит сейчас, легко сделать, если бы поезд стоял или шел потише.
Но поезд разгоняется, разгоняется… грозно гремит сцепка, тревожно звенят тяжеленные железные цепи, зловеще лязгают буфера, нервно стучат переходные мостики… Ходко шпарит поезд под уклон, мотая вагоны из стороны в сторону! Есть в вагон и другие пути, но… захотелось показать Ежаку, что мне не слабО! Хочу победить свой страх! Седой цитировал Эпикура: «Преодоление страха вот что доставляет человеку подлинное уважение к себе!» Хочу уважать того, с кем живу в одной шкурке – самого себя!
Держась левой рукой за поручень, стоя на носке левой ноги на краешке подножки, я раздвигаю ноги как можно шире, опираясь носком правой ноги на узкую полочку швеллера вагонной рамы. Ежак страхует, вцепившись в мою руку. Я тянусь пальцами правой руки к открытому окну уборной. Оно второе, после узкого, навечно запечатанного, дочерна пропыленного окна помещения отопительного агрегата. И в такой неустойчивой позе только всеведущий Козьма Прутков утешает меня мудрым умозаключением: «Человек раздвоен снизу, а не сверху, для того что две опоры надежнее одной»! Но когда расстилаешься по гладкой качающейся стенке вагона и ощущаешь качание и вибрацию опор под носками ступней, невольно приходит на ум жутковатые предположения: а вдруг неожиданным поворотом пути центробежная сила отбросит меня от стенки вагона?.. А вдруг соскользнет или подломится скрученная судорогой нога?.. А сильная струя ветра забивает глаза пылью и, раздувая одежду, старается оторвать от стенки вагона!.. А тяжелые колеса гипнотически притягивают взгляд к своим зловеще сверкающим ободам!..
Наконец-то пальцы правой руки дотягиваются до рамы окна, впиваются в нее. Надо сделать еще одно усилие над собой: оттолкнуться левой ногой от подножки и, повиснув на одной правой руке, перехватиться левой рукой за раму окна. Вот теперь-то могу заглянуть в окно. Мне везет: в уборной никого. Иначе пришлось бы повторять все в обратном порядке под нервные повизгивания какой-нибудь целомудренной дамы, усмотревшей в моем явлении из окна коварное посягательство на ее драгоценную честь!
Отталкиваюсь ногами от рамы вагона, отжимаюсь на руках, переползаю на животе через болезненно узкую раму окна, дотягиваюсь рукой до ржавой, противно мокрой трубы над унитазом и затаскиваю гибкое, послушное тело вовнутрь. Захлопнув и заперев двери уборной на защелку перед носом пассажира с переполненным мочевым пузырем, заскочившего в уборную с заранее расстегнутой ширинкой, я тяну руку к Ежаку. Когда его дочерна чумазая ладошка заскользила по стенке вагона к окну, я хватаю Ежака за шершавую от застарелых цыпок кисть руки и помогаю забраться в окно. Сполоснув физиономии, мы друг за другом чин чинарем выходим из уборной к удивлению пассажира, с расстегнутой ширинкой, уже вдвоем! Удивленный пассажир внимательно смотрит в унитаз: не выскочит ли оттуда третий?
* * *
Сперва проверяем треугольную антресоль для ведер в нерабочем тамбуре. Антресоль удобная, закрытая, но захламленная – вдвоем там тесно. Хряем в вагон, где окунаемся в осязаемо плотную атмосферу российского общего вагона. Атмосфера тут крепко настояна на круглосуточно не снимаемых портках, на пожизненно бессменных портянках и на чем-то еще более ароматном, специфично российском, о чем сказано: «там русский дух, там Русью пахнет!»
Только в переполненном общем вагоне понимаешь, насколько могучи и вонючи духом русские люди, желудки которых переваривают такие пищевые отбросы, от одного вида которых вмиг загнется гуманоид с любой ядовитой планеты! Любая нечисть, дохнув русским духом, посинеет и окочурится. А нам русский дух на пользу, чтобы не кашлять. Впрочем, сколько вонь ни называй духом, а все равно смердит! В вагоне сумеречно. Кто на полке ухо давит, кто, куря, баланду травит, и все на нас ноль внимания… и кому тут нужны наши умывания?!
Присев на уголок нижней полки, я озираюсь… Рядом, на нижней боковой, замерев и, кажется, не дыша, сидят паренек и девушка. Юные, красивые. За руки держатся, будто бы боятся, что потеряются. А какое радостное сияние исходит от них! Молчат они, но сколько нежных чувств распирает их восторженные сердца, какое смятение душ в трепетном касании их рук!
Над ними и рядом храпят и пердят. С другой стороны махру смолят и хрипло жисть матерят, перекрикивая тарахтение вагона. Над головами их свисает с полки даже на вид густо ароматная нога в носке, похожем на перчатку велосипедиста: все пальцы наружу для готовности подстригания сроду не стриженных когтей, хищно загнутых, как у коршуна.
Тарахтя и грохоча трясется, дергаясь, курящий вагон. А паренек и девушка не видят, не слышат, не чувствуют ничего: только касание рук и сердец заполошный стук! Какое завихрение пространства и времени занесло их из волшебной страны любви в этот вагон, густо заполненный атмосферой из ядреного мата, едкого дыма самосада и тошнотной вонью не мытых промежностей?
Но разве они в этом вагоне? Они же не от мира сего… они из другого времени и пространства, которое случайно совместилось с нашим, советским, провонявшим страхом, махрой и грязными портянками. И сидят они не здесь, а среди цветов на берегу лазурного моря и слушают дивную музыку…
И вот-вот, не дожидаясь остановки поезда, встанут они и, пройдя сквозь стенку вагона, так же – рука в руке, пойдут по своему пространству и времени к себе домой, к сказочно прекрасным людям таинственного запредельного мира! Не вижу я: а как они одеты? Наверное, обыкновенно. Вижу только неземное сияние влюбленных душ, распахнутых настежь друг для друга. То чудесное сияние, которого не может коснуться грязь и вонь общего вагона и, даже всей жизни советской, пропитанной нищетой, грязью, матюгами и злобой…
Пока я, как прибабахнутый, таращусь на эту парочку, Ежак надыбал пару пустых багажных полок. Главное – рядышком полки, через перегородочку низенькую, хотя в разных купе. Под потолком вагонный дух погуще. От пердячего пара, как в бане, не продохнешь! Могуч, дремуч, вонюч великий русский народ! Не уязвим он для медицины: все микробы от него шарахаются! До утра пропаришься в целебной атмосфере такой гущины и позабудешь про кашель на всю жизнь!
Только закемарили – проверка билетов… ревизор приближается со стороны Ежака. Ежак перелезает через межкупейную перегородочку и лежит на мне, укрывая пиджаком свою голову и мои ноги – старый иллюзион: голова одного, ноги другого! Зыркает ревизор, а полка Ежака пустая. Пока ревизор переходит к моему купе, проверяя билеты у пассажиров на боковых полках, я уже лежу на Ежаке за перегородочкой в его купе! Зыркает ревизор – и на моей полке никого, идет дальше. До утра ухо давим в тепле. Хороший человек придумал российский общий вагон: есть простор для маневра.
* * *
Пригрело солнышко. Вылезла кодла на крыши. Ночь провели пацаны в нерабочем тамбуре. Боковые двери на задвижки закрыли, а двери в вагон и на переход – там задвижек нет – с помощью натыренных на станции досок и проволоки так запечатали, что со всех сторон глухо, как в консервной банке! Где подперто, где на палку с проволокой заделано. Сплошной «но пассаран!». А спали плохо. Холодно было. И ревизор спать мешал: очень хотел, падла, разговаривать с пацанами. По окнам железякой стучал и фонарем пытался просветить стекла тамбура, запыленные еще до революции. Сперва он раздражился, потом взбесился! Так всю ночь и колготился! А под утро угомонился. Поумнел? Или утомился?