Объявление в «Вечерке» незамедлительно потерялось: никаких отклонений и неожиданностей. Кошелек приветствовал разменной монетой двадцатикопеечного достоинства. Учитывая, что подача объявления обошлась в четыре семьдесят шесть, это было гадство. Нежелание очевидного позора удержало от контактов с Академией наук.
Дома густела неопределенная напряженность. Павел Арсентьевич запретил себе вдаваться в ее анализ, крепя заслон от предательства неправедных соблазнов. Воля его подрагивала и держалась, как флагшток среди туманных руин.
— А многие бы радовались, — с простодушной интонацией подточила Верочка. — В конце концов, он же платит тебе за добрые дела…
— И даже за добрые намерения, — помолчав, продолжил неподкупный муж. — Ладно…
Под ее боязливым взглядом он выгреб из кошелька четыреста сорок шесть рублей двадцать копеек и целенаправленно спустился в морозный и мирный вечер, ощущая себя чужим самому себе.
Принявшись твердо заполнять бланк почтового перевода, обнаружил, что адрес Министерства финансов ему неизвестен. Приемщица, озабоченная краснотой своих глазок девочка, усмотрела в вопросах насмешку, но пошла советоваться с другой девочкой, озабоченной линией челки. Павел Арсентьевич нервозно ожидал под их взглядами, как объявленный к розыску преступник, и успел рассудить, что Министерство не может принять на баланс сумму неизвестно откуда, а как оформить — он не знает. Да и адрес не выяснился.
Назавтра в обеденный перерыв он составил в профкоме фирмы заявление о перечислении в Фонд мира. Оформили деловито и спокойно, но вспоминался Павлу Арсентьевичу медосмотр призывников: стоишь голый перед женщинами, и за излишне подчеркнутой профессиональной обыденностью не исчезает вторым планом простецкий и стыдный интерес.
— А что теперь? — задавала Верочка вопрос после ужина.
— А что теперь? — благодушно отозвался Павел Арсентьевич, отметивший славный день-парой кружечек пива и теперь размышлявший о парилке.
Верочка протянула кошелек:
— Пятьсот.
— Черт какой, — печально молвил Павел Арсентьевич. — А?..
— А я еще когда за тебя выходила, знала, что все у нас будет хорошо, — прорвало вдруг и понесло Верочку. — Мне девчонки наши говорили: «Смотри, Верка, наплачешься: хороший человек — это еще не профессия. Он же такой у тебя правильный, такой уж — все для всех, весь дом раздаст, а сами голые сидеть будете». А я-то чувствовала, что все не так.
Это признание на шестнадцатом году семейной жизни Павла Арсентьевича задело неприятно… Нечто не совеем ожиданное и знакомое в нем было…
— Паша, — прошептала Верочка и капнула слезкой. — Ну что ты мучишься… Уж неужели ты не заслужил…
— Да что ты несешь? Что заслужил? — в бессилии и жалости вскричал Павел Арсентьевич. Он устал. — Устал я!
— Все же… все тобой пользуются. Должна же быть справедливость на свете…
— Какая еще справедливость! — закричал Павел Арсентьевич, комкая в душе белый флаг капитуляции. — Квартиру дали, зарплаты получаем, в доме все есть, какого рожна?!
И нелепо встряло, что ему сорок два года, а он никогда не носил джинсов. А у него еще хорошая фигура. А джинсы стоят двести рублей. А Светка через десять лет вырастет в невесту…
По лаборатории ползли слухи. Скромный облик Павла Арсентьевича обогатился новой чертой некоей оживленной злости. Предначертанность отчетливо проступила с прямизной и однозначностью рельсовой колеи.
И — лопнул Павел Арсентьевич. Сломался. (И то — сколько можно…)
…В Гостином поскользнулся на лестнице, в голове волчком затанцевала фраза «На скользкую дорожку…», и он не мог от нее отделаться, отсчитывая в кассу за венгерскую кофту кофейного цвета, исландский кофейной же шерсти свитер, куклу-акселератку со сложением гандболистки, когда принимал у нагло-ласковых цыганок пакеты с надписью «Монтана» и на Кузнечном рынке набивал их нежнейшими, как масло, грушами, просвечивающим виноградом, благородным липовым медом желтее топаза, когда в винном, затовариваясь марочным коньяком и шампанским, в помрачении ерничая, выстучал чечетку («Гуляет мужик… с зимовки вернулся», — одобрительно заметили за спиной.), когда оставшиеся сорок семь рублей, доложив три двадцать своих кровных, пустил на глупейшую, якобы хрустальную вазочку в антиквариате на Невском.
— Издалека приехал? — со свойским одобрением спросил таксист у самоходной груды материальных ценностей на заднем сиденье.
— С улицы Верности, — злобно отвечала вздернувшаяся меж добром кроличья ушанка. — Дом тридцать шесть.
Себе он приобрел десять пар носков и столько же носовых платков, приняв решение об отмене стирок. Хотел еще купить стальные часы с браслетом, но денег уже не хватило.
Неуверенный возглас и заблудившаяся улыбка Верочки долженствовали изобразить их невинность, непричастность к свалившемуся изобилию ну, как если б получили наследство дальнего и забытого родственника. Светка затрепетала бантом и возопила о Новом годе; Валерка озадачился отсутствием нравоучений Павел же Арсентьевич издал неумелое теноровое рычание, отведал коньяку «КВВК», пожалел, что не водка или портвейн, и припечатал точку веху воткнул: «Ну и черт с ним со всем». Перевалив внутренний хребет самоуничижения, он почувствовал себя легче.
Валерка выразился в том духе, что лучше б часы, а не свитер.
Светка, чуя неладное, опасалась, что утром все исчезнет.
Верочка прикинула кофту и пошла в спальню с выражением то ли оценить вид, то ли капнуть слезкой.
А Павел Арсентьевич заполировал коньячок шампанским, мелодично отрыгнувшимся, и напомнил себе записаться на прием к невропатологу и получить рецепт на снотворное.
Однако спал он чудно. Снились ему джунгли на необитаемом острове, где среди лиан порхали пестрые попугаи с деньгами в клювах, а он подманивал их манной кашей, варящейся в кошельке, усовещевая, что кошелек портится без денег, а попугаи дохнут без каши, и пока он не наденет джинсы, то они не научатся говорить, а машина ему вовсе не нужна не пройдет в джунглях, а вездеход частному лицу не продадут.
— Для вас! — кричал он, шлепая по теплой каше ладонью. Попугаи кружились, воркуя: «Паша Паша…» но денег не выпускали.
— Паша, — сказала Верочка, дуя ему в лицо Не кричи… Ты дерешься…
Случай представился сразу: в Архангельске упорно не клеил JI-14HT, зато клеил немецкие моющиеся обои дома Модинов и уламывал встречных и поперечных откомандироваться за него. Сборы Верочкой «командировочного» чемодана Павла Арсентьевича и проводы в аэропорт носили не требующий расшифровки дополнительный подтекст
Под поропшстым небом Архангельска скрипела стынь; одноэтажная фабричка оказала прием — авторитет! — забронировали гостиничную одиночку, парнишка-директор приглаживал прическу, потчевал в ресторашке… неудобно…
Возясь до испарины в обе смены, с привычной скрупулезностью проверяя характеристики состава и режимы выдержки, не мог он скрыться от всплывающей, как перископ подлодки, мысли: сколько это будет стоить… Раскумекав простейшее и указав парнишке-директору дать разгон намазчицам за свинскую рационализацию (мазали загодя и точили лясы), честно признал, что и за так работал бы не хуже.
На родном пороге, осыпая с себя пыльцу северной суровости и вручая домочадцам тапочки оленьего меха с вышивкой, оттягивал ожидаемое…
Возмутительною суммой в три рубля оценил кошелек добросовестнейшую наладку клеевого метода крепления низа целому предприятию. Павел Арсентьевич, уязвлен и разочарован, слегка изменился в лице.
— Как же так? — дрогнула и Верочка с обманутым видом. — И здесь тоже… — Подразумевалось, что ее представления о справедливости и воздаянии по заслугам действительность попрала в очередной раз.
Так что билеты в Эрмитаж на испанскую живопись Павел Арсентьевич, из таковой все равно знающий лишь художника Гойю и картину «Обнаженная маха», уступил Шерстобитову хотя и готовно, но не без малого внутреннего раздражения. Все же, когда за добро хотят платить — это одно; подачки же кидать…