Обе молчат. Не смотрят друг на друга. Каждая засела в своем окопе, готовая к отпору в случае возобновления атаки. Сохранить патрон для последнего выстрела. Хотя бы из этой стычки выйти победительницей. На лестнице слышны шаги, голоса: это папаша Соццани, оба Маркиори и бухгалтер Галли. У них-то работа есть. А матери, слава богу, уже на кладбище. Доброе утро, синьор Галли. Доброе утро, синьор Соццани. Извините, у вас часы точные? Да, двадцать пять восьмого. Спасибо. Не за что. Как поживает супруга? Спасибо, ничего, а как ваша? Жены их терпеть друг друга не могут, а эти двое ладят лишь по той причине, что не хотят доставить удовольствие женам. Из дома в контору, из конторы домой. Из дома на завод, с завода домой. Осточертело. Братьям Маркиори живется вольготнее только потому, что они еще не пристроены и у них есть Тильде из первой квартиры. Возвращаясь от нее, они взбегают по лестнице, перепрыгивая через четыре ступеньки…
В окна проникает шум города, начинающего новый день. Весь город — с часами в руках. Удастся ли ей тоже включиться? Начало рабочего дня, конец рабочего дня. Начало рабочего дня, конец рабочего дня. Начало… И так далее и так далее. И нудные воскресенья. На комоде тикают часы: тик-так, тик-так, тик-так. Годы бегут, а дни тянутся бесконечно.
— Ну ладно, раз уж тебе так хочется. Но только знай…
— Послушай, мое пальто с котиковым воротником…
— …на этой машине раньше…
— …возьми себе. Оно твое. Зачем оно мне теперь…
— Так вот, я хотела сказать…
— Да что ты мне рот затыкаешь?!
— Да, но…
— Я — никто, я это знаю. Старая калоша. Что ж мне теперь, в мусоропровод, что ли, кинуться?!
V
— Вот здесь, все время гудит, гудит — нашептывает. Говорит: кан-кан-кан-кан-кан-кан-кан-кан-кан, — Порро показывает на ухо, всегда на одно и то же.
Этот Порро, падуанец, раньше работал в волочильном, а недавно его перевели в цех «Г-3» и поставили на «Гумбольдт». Когда «Гумбольдт» останавливается, Порро сам громко бормочет: кан-кан-кан-кан-кан-кан…
Тревильо: — Совсем рехнулся. Взгляните, сами убедитесь!
Маньялос посмеивается. Он из тех, что смеются потому, что лишены чувства юмора. Лучше бы задумался, почему этот Порро свихнулся, ведь раньше был парень хоть куда, один из самых отважных гапистов[1], спортсмен, сердцеед.
От Брамбиллоне по цеху «Г-3» пошел анекдот насчет того, какое животное самое глупое. Оказывается гиена, потому что питается она трупами, совокупляется раз в год и все время беспричинно смеется. Стали спорить, кому живется лучше, гиене или рабочему с завода «Ломбардэ». Спор решился в пользу гиены: рабочему «Ломбардэ» лучше бы быть кастратом, он ест поедом самого себя и не смеется даже по воскресеньям, даже когда пьян. Напивается он лишь для того, чтобы стукнуть кулаком по столу. А в другое время только хнычет: «Он меня оскорбил, меня оскорбляют, нас оскорбили. Нас унижают. Они хотят меня унизить. Это несправедливо. Мои права. Наши права. Права трудящихся. Чего ему стоит? Почему бы этим господам самим не попробовать?!» И так далее и тому подобное. А тем временем все идет вкривь и вкось. Вот, например, как прошла в цеху «Г-3» последняя неделя. Понедельник, 7 числа, делегация-недоносок отправилась наверх по мелкому, но, так сказать, принципиально важному вопросу — относительно права пользоваться душем до конца смены для тех, кто занят на грязной работе. Вторник, 8-е: на двух членов этой делегации наложен штраф за то, что они отправились в дирекцию, нарушив субординацию, то есть минуя Рибакки. (Но другие два члена делегации почему-то штрафу не подверглись и выговора не получили.) Среда, 9-е: появление новой девушки, хотя так называемых «сверхштатных» продолжают отчислять с завода; провал кампании против «Авангарда». Четверг, 10-е: отголоски этого провала; разделение на два лагеря — за и против Гавацци; обмен оскорблениями: «Что за идиотство — начинать кампанию без соответствующей подготовки». — «Что за идиотство не уметь настоять на своем». — «Виноваты те, кто все это дело затеял». — «Виноваты те, кто не поддержал…» И так далее. Наконец перемирие, основанное на заведомо неосуществимом намерении вернуться к этому вопросу на следующий день, в пятницу. Надо сначала подготовиться. «Нет, дело совсем не в этом!» — говорит Сильвия. «А в чем же?» — «Да ладно, хватит вам!»— «Что значит „ладно“!? Если она нас в чем-то обвиняет, пусть скажет прямо, без обиняков — в чем!»
Сильвия: — Хорошо, скажу. По-моему, надо написать на всех заборах: «Рабочий, ты — растяпа».
К этому, примерно, и свелась заваруха в четверг. В пятницу, 11-го, началась история с Гуджей, то бишь Де Анджелис, самой старой работницей цеха, если не считать Тамбурини. Она плела черт знает что — про какого-то племянника, сестриного сыночка, у которого «есть подъемный кран, а колеса — от „конструктора“, и бечевка не годится, соскальзывает». Послушать Де Анджелис, так сторожа, которые ее задержали в проходной, должны были сказать ей: «Дорогая синьора, этой проволоки вам не хватит, почему бы вам не сходить в цех и не взять еще? И берите не алюминиевую, а медную, медь лучше блестит».
По субботам намоточные машины не работают: график намотки катушек и работы крутильных машин не согласован, стало быть работницам можно посидеть дома. Сегодня, в понедельник, 14-го, Гуджа не обнаружила в проходной своего номерка. Поэтому «Авангард» отошел на второй план — в цеху только и разговоров что о Гудже. «Будь они прокляты! Как можно вот так, ни с того, ни с сего („за кражу материала“) уволить пятидесятилетнюю женщину!» Полдюжины ее товарок страшно переполошились и сговорились встретиться в уборной. Каждая заняла по кабине. Поскольку кабин всего пять, то в одну пришлось забраться вдвоем. Разговор идет через перегородки.
— Так договорились? Пойдем к инженеру?
— Учитывая, какой успех имела делегация, хлопотавшая насчет душа…
— С Кишкой я ни за что разговаривать не буду. На колени перед ним становиться не собираюсь.
— Очень надо…
— Амелия права. Я тоже…
— И я, и я, и я.
— …Очень надо выслушивать его нравоучения: «Хотел бы я посмотреть, как поступают в таких случаях в России. У нас просто выгоняют с завода, а у них ссылают в Сибирь. Правила внутреннего распорядка…
— …для всех одинаковы. Здесь завод, а не богоугодное заведение».
— А что, если составить петицию? Подпишут старейшие рабочие цеха… Что Гуджа украла проволоку, отрицать нельзя. И все-таки…
— «Украла» это пусть они говорят. А мы скажем…
— …должны же они учесть, что Гуджа это сделала не подумавши и за двадцать восемь лет безупречной работы на заводе…
— Не кажется ли вам, что пора кончать со всеми этими тупостями…
— Если ты такая умная, придумай что-нибудь другое!
— Эх, звездочка моя, не ума нам не хватает, а смелости.
— Чего мы добились намедни, когда пришла в цех эта новенькая?
— А при чем здесь новенькая? Не о ней речь!
Понедельник вообще день тяжелый. А уж этот, 14 ноября, по словам Маньялоса, хуже не придумаешь. С него началась еще одна скверная неделя, еще одна зима — сырая, промозглая, с холодными ветрами. А Кишка с того дня просто осатанел. Когда Гавацци поднялась с места и отошла от машины, злополучный день близился к концу, начинался сумрачный вечер. Берти вышел из своего закутка: было время контроля выработки.
Гавацци кинулась ему наперерез:
— Мне надо с тобой поговорить.
— Я слушаю.
— Не здесь.
Берти оборачивается, смотрит на стеклянный куб Рибакки. Только что шеф был там, но сейчас его нет. Берти следует за Гавацци на некотором расстоянии. И только когда она сворачивает к мужской раздевалке, догоняет ее — тщедушный, весь как на шарнирах.
— Нет, туда не ходи!
— Хочешь, чтобы я завела тебя в женскую?
В раздевалке пусто. Уже нет смысла курить тайком: скоро конец работы и можно будет покурить на свободе. Уборными же все попользовались больше, чем надо. Сейчас рабочие на своих местах: кто старается побольше выработать, пока мастер не сделал отметку в листке, кто наводит порядок на рабочем месте, кто клянет за медлительность стрелки электрических часов, кто перебрасывается старыми как мир шуточками. Но как только зазвенит звонок, в ту же секунду…