Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Уже многие, что постарше, поуходили домой; уже реже и тише дунчели под навесом голоса, а я все сидел на носилках для зерна, подобрав босые ноги под телогрейку. Далеко-далеко за степью и краем рощи попыхивала молния, едва высвечивая страшные в своей темноте березы. Жутью и тревогой доносило оттуда, и испуг брал за все живое, что было там, и от этого была даже зависть к самому себе: вот сижу, а рядом люди, сейчас пойду домой, закроюсь в чулане, под шубой в постели мне будет тепло и нестрашно, только мать маленько поругает — она уже два раза кликала меня. И все равно мне было грустно и тревожно, и думалось, что эта ночь будет долгой-долгой, как мать говорила про зимнюю ночь: «ночь — год», а я удивлялся, что я проспал год.

В общем, смутно у меня было и тяжело на душе, а не знал отчего.

Лида по обыкновению сидела на своей лавочке и, наверное, глядела на окно Раздолинских. Я подошел и тихонько потрогал ее волосы. Лида вздрогнула и удивленно уставилась на меня.

— Ты чего, Сережа?

— Я так… Я больше не буду… никогда… Хочешь, я Раздолинским окно разобью? — и стал искать осколок кирпича.

— Да ты что?! Зачем?

Она поймала меня за руку, я вырывался, но Лида, сильная, притянула меня к себе.

— Да зачем же?!

— А что он… думает, я не вырасту… Я его догоню и тебя… Вы не растете, а я расту-у…

— Чудачок ты маленький. Ну как ты догонишь? Ты нас не догонишь.

— Догоню-ю, — не сдавался я, — и ты не будешь тогда сидеть одна.

— Ладно, догонишь, — решив, что меня не убедишь, согласилась она. — Давай-ка уведу тебя спать, — и, вытирая мне слезы и нос, повела меня домой.

— Коленку, видать, зашиб, — сказала Лида моей матери. — Гляжу, валяется на траве, ревет.

— Ах ты анчутка грязнолапая! — мать схватила чапельник, а я ласточкой взлетел на печь. — Тьма-тьмущая, а он шляндает! А ну слазь, вымой копытья да пожри!

Какое унижение, какой позор испытывал я при моей Василисе!

— Зачем ты его, тетя Аня, так? — пожалела меня Лида, и я решил отстаивать свою честь и ни за что не слезать с печи. Но мать поймала меня за руку и, как котенка, сдернула на пол.

— Вот тебе! Вот! — приговаривала, шлепала меня по мягкому месту.

Я не плакал. Я понял, что окончательно пал в глазах моей любимой.

— Чо вылупила шары?! Уходи-и! — закричал я на нее.

7

Назавтра, перед обедом, я пришел к Раздолинским, сел на порог. Раздолинский меня вроде не заметил, сидел, сонно уставившись в бумаги. Потом подымал голову и глядел через оконце куда-то далеко — и снова в бумаги. Мне надоело сидеть без движения, и я начал возиться и шмыгать носом.

— А, гость. — И будто просыпался. — Да, — спохватывался, — ты подожди. — И брался за ручку.

Я подошел к нему, заглянул в лист и чуть не вскрикнул от удивления: он же не умел писать! Строчки, слова лежали вкось и вкривь, и их ни за что было не прочитать.

— Что, непонятно? — положив ручку, спросил он. — А так понятно? — Он читал:

Здесь степное нарядное платье
Разрывают с утра трактора.
И кричат журавли на закате
Не поймешь — «караул!» иль «ура!».

О, это я знал. Отец делал первую борозду, подымал целину под пары. Был июнь. Степь цвела. Лемеха разрезали ее, и она потрескивала. После я видел на том месте колышущуюся рожь, и это тоже было красиво.

…Под ветром ржи тяжелой вал
Играет в предзакатном свете, —

читал мне Раздолинский, а я смотрел то на него, то на листы и, тыча в них пальцем, спрашивал:

— Это что, все здесь?

— Там, — махнув рукой за окно, сказал он. — И здесь, — прижимал руку к сердцу.

Вошла тетка Матрена, внесла густой запах свинарника, молча помыла руки и загремела посудой в кути. Лицо ее было постное, усталое, губы плотно сжаты.

— А я не сварил, — складывая бумаги и как бы оправдываясь, сказал Раздолинский. — Проспал немножко, а потом вот, — кивнул на бумаги.

— Дак, а когда-то ты варил, — бросила тетка Матрена и устало опустилась на лавку. Темные, потрескавшиеся мужицкие руки положила на колени, загляделась в пол. Губы у нее подрагивали — собиралась что-то сказать.

— Чего ты, мам?

— Чего? А все то же, — она подняла на Раздолинского темные, одинаковые с ним глаза. — Подправил бы ты, сынок, сараюшку. Стенка на одном колу держится, крыша удалилась. Как будем зимовать?

Раздолинский — руки в карманы, стоял, отвернувшись к окну, что-то там смотрел.

— До зимы-то еще… — сказал он недовольно. — Да и подправлять там уж нечего.

— Ну изладь новую. Старую — нечего, новую — не можешь. Что ж мне делать теперь? Попова нанимать? Дак чем уплачу? Я уж юбку год не меняю. От людей совестно. Все на тебя тянулась, учила…

— Не учила бы, — грубо прервал мать Раздолинский.

Тетка Матрена долго растерянно глядела на сына, наверное, не находила что сказать.

— Прости, мама, — резко повернулся от окна Раздолинский. — Устал я — прости. С сентября буду деньги получать. Наладится.

— Господи, да с чего устал-то? С книжками в роще? За месяц полгрядки прополол и устал. До жалованья-то еще сколько? На покосе бы поработал — все помощь. Чего зазорного — поработать?

— Да не в этом суть, мама. Дело у меня. — Раздолинский показал на бумаги.

— Стишки-то? — недоверчиво сказала она. — Ой-ей-ей, — вздохнула, — по деревне уж слава пошла, глаза некуда деть.

— Наладится все. Подожди.

— Ох, уж и не знаю, чего дождусь. — И тетка Матрена пошла опять в куть.

Я растерялся, не знал, кому сочувствовать. Больше, конечно, было жалко тетку Матрену — она и вправду рядом с Иваном выглядела нищенкой. Зиму и лето, сколько я помнил, она была в одной и той же одежде, а что обувь одна — это уж точно, не поймешь — не то сапоги на ее ногах, не то валенки — так густо они пропитаны навозом. А на Раздолинском штаны черные из сукна, рубаха белая да еще тройка есть, ботинки без голяшек. Прямо не верилось, что он сын тетки Матрены. Опять же, почему ей совестно, что Иван стихи пишет? А Николай Иваныч радуется.

— А ему, тетя Моть, статую будут ставить, — решил я ее порадовать. — Мужики говорили.

— Какой статуй? — У нее даже тряпка выпала из рук. — Эт чучелу, что ль?

— Не знаю… Из каменьев… — испугался я, потому что тетка Матрена заплакала.

— Ой, сынок, — запричитала она. — Вино не пьешь, не куришь, выучился… Что бы жить-то как все… Керосин жгешь по всем ночам, день — сонный… Стыд-позор!

— Мама, да не слушай ты этого балабона! — встревожился Раздолинский. — А ты, Сергей, уходи — воду тут мутишь.

Он проводил меня из избы, наказал:

— Ты брось болтать; «статуй», «статуй».

Я ничего не мог понять; и так плохо и эдак. А глаза уже сами мокрели.

— Чего опять?

— Жа-алко, — еле выговорил я.

— Что жалко?

— Тетю Мотю и… и…

— Ну слушай, ты со своей жалостью уж надоел. И вообще, какой ты?.. — Раздолинский взял меня за подбородок длинными цепкими пальцами и долго глядел в мои бегающие глаза. — Хм, хм, — хмыкал он. Отпустил. — Иди, да не болтай лишнего, не порть дружбу.

— Дядя Ваня, поедем завтра на покос. Там же весело, и деньги заработаешь.

— Ладно, посмотрим. Иди.

8

Роса сверкала, как битое стекло; синим, розовым, зеленым. Солнце на амбар влезло, довольное, оглядывало деревню, улыбалось во всю рожу, вот, мол, наделало вам суматохи.

Грузили на фургоны грабли, вилы, веревки, запасную сбрую; бабы волокли одежду.

Петька Занозов на свою Рыжуху залез с колеса, а я только поведу своего Буску к телеге, пока на телегу заберусь, он отойдет. Илья Махотин водрузил меня на широкую спину Буски, наказал:

— Слезать только по большой нужде, а так — до обеда, — и рявкнул: — Копновозы-ы, вперед!

8
{"b":"546319","o":1}