Он лежал на земле, а они подсунули под него плащ, взялись за рукава и запряглись, как две лошади. Где можно было, волокли, где нельзя — тащили. Начинало темнеть. Сил почти не осталось. Но бабка бодрилась. Не сдавалась и Миле отдыхать не давала.
Сама же Мила превратилась в какую-то живую силу и больше ни во что. Мыслей в голове не осталось. Желаний тоже. Ей даже было комфортно в этом состоянии борьбы, когда все так ясно и усилия идут прямо по назначению. Было в этом какое-то наркотическое забвение, удивительная гармония причины и следствия. Все испытания, выпавшие на ее долю, и неощутимый в эту минуту голод отодвинули ее собственное «я» куда-то далеко внутрь. И оно если и было, то сидело, словно в колодце, и видело над собой только маленький пятачок пасмурного неба.
Когда же они неожиданно оказались у самого дома, уже совсем смеркалось. И когда она осела на сухой пол рядом с ним, первый осмысленный вопрос, возникший в Милиной голове, был: «И почему он такой тяжелый?». Но об отдыхе не могло быть и речи. Теперь нужно было думать только о том, чтобы спасать раненого.
Они промокли насквозь. Вернее, они так и не высохли за весь этот день с самого утра до глубокого вечера.
Сначала решили уложить его на лежак. Мила под мышки, бабка за ноги. Потом она отошла в уголок и, порывшись у себя в сундуке, протянула Миле аккуратненько сложенные вещи.
— На, доча, переоденься. Мокрая же вся и в рванине.
— Спасибо, — сказала Мила и подумала, какая это все-таки непозволительная роскошь — крыша над головой и сухая одежда.
Дала ей бабка ситцевую юбку в выцветший мелкий цветочек и старенький коричневый трикотажный свитер. Юбку закололи на булавку, чтобы не падала. Галоши поставили сушить.
Пока она переодевалась, бабка ловко стянула с него всю мокрую одежду и накрыла одеялом. Его бил озноб.
Он лежал на спине, хрипло и тяжко дышал. Глаз не открывал. Губы почернели и запеклись. Тусклая лампочка под потолком светила так, как будто в глазах потемнело. Было в этом освещении что то предобморочное.
Бабка подошла, села рядом и развязала повязку. Мила отвернулась и отошла. Боялась смотреть на открытую рану. Под коленки побежала щекотная волна слабости. И казалось, что рана тут же перекидывается на нее. Вот и левый бок застонал, и она прижала к нему ладонь.
За окошком темнело. Показался вдруг маленький кусочек синего глубокого неба с одиноко мерцающей звездой. Верхушки елок, как кардиограмма живучего человека, тянулись от одного края до другого. Уютная белая занавесочка закрывала окошко лишь наполовину.
Она обернулась, вздрогнув от того, как он застонал. Бабка отошла к рукомойнику, висящему тут же над тазом. Сполоснула руки.
Потом подошла опять к нему. Постояла, посмотрела на него долгим скорбным взглядом, прижав край платочка ко рту. Губы поджала, старушка старушкой. Вокруг запавшего рта лучиками расходились морщины. Как печеное яблоко. Она ли это всего час назад тащила его на пару с Милой через весь лес, как бульдозер!
Перекрестилась. Пробормотала заученно, без выражения: «Господи, спаси и помилуй». Перекрестилась еще раз. Постояла. Молча, чуть прикрыв глаза. То ли думала о чем-то, то ли молилась.
Подошла к ведру с чистой водой. Налила полный ковш в кастрюлю. Поставила греться на электрическую спиральку.
— Войны-то нет уже давно. А раненых земля полна.
Странно было, что здесь электричество. Бабке оно не шло.
— Пуля там. Вынимать надо, девонька. А то отдаст богу душу парень твой. Вон скрутило-то как. Сгорит.
— Пуля? — до нее только сейчас дошло. Она расширенными глазами смотрела на бабку и понимала, что попала. И сейчас ей придется принимать какие-то вселенски важные решения. А как она это может сделать. Она? Девочка Мила? — Как вынимать? Здесь, что ли, прямо? Надо к врачу ехать! Есть же у вас тут где-нибудь больница, в конце концов!
— Нету тут никаких больниц. Придумала тоже. Лес кругом. Фельдшерица на станции живет. Так ты его на себе туда не дотащишь. Да и толку… — Бабка удрученно покачала головой. — Здесь она, пуля, прямо под ребром. Крови много утекло… — И сказала неожиданно твердо: — Ждать нельзя. Самим вынимать придется. Будешь помогать.
Мила почувствовала, как становятся ватными ноги, а внутри нарастает лихорадочный ужас. Нет, товарищи! Каждый должен заниматься своим делом. Здесь какая-то ошибка. Она, Мила, вообще здесь ни при чем. Бежать отсюда надо. Дотащили и славно. А дальше — дело врачей. Скорая помощь, обезболивающее, капельница. Не в каменном же веке живем!
— Я сейчас. — Прошептала она и выбежала на крыльцо.
Горящие щеки охладила влажная прохлада вечернего леса. Дождь продолжал тихонько моросить и шуршать в листьях растущих рядом с крыльцом кустов. Она спустилась по ступенькам на ощупь. Но под ногами уже не было видно ничего. Она отошла на пару шагов от дома. Маленькое окошко светилось таким мягким уютным светом, как будто не было там внутри никакого несчастья. А вокруг дома было так страшно, так черно, что Миле понятно стало, что убежать ей не удастся.
Придется вернуться и пройти все до конца.
Она судорожно вздохнула. И решительно направилась обратно. Поворачиваться спиной к лесу было жутковато. Поэтому по ступенькам она просто взлетела. И заходя уже в дверь, вспомнила, что когда-то в детстве хотела быть врачом. И как ей только такое в голову могло прийти!
Бабка хлопотала. Шуршала какими-то бумажными пакетами. Пахло травами. Булькала на плитке вода. А на беленькое полотенчико, разложенное на столе, она выкладывала все, что, видимо, могло пригодиться. Ножницы, вату, йод и что-то еще. Мила разглядывать не стала. Ей опять стало худо. Она вцепилась бабке в руку и прошептала:
— Бабушка, миленькая, я не умею! Может быть, не надо? Ведь ему больно будет! Как же без наркоза?!
— А как раньше?.. Думаешь, на войне-то пули как вынимали? Вот так вот и вынимали. Под крикаином.
— Как? — переспросила Мила.
— Под крикаином. Пока кричит, значит, живой.
— Так вы умеете? Врачом, что ли, были? — с проблеском надежды в глазах выдохнула Мила.
— Нет. Врачом не была. А рядом приходилось когда-то… Давно, правда, это было… Но что делать. Послал Бог испытание. Придется вспоминать. Водки нет, жалко… Но ничего, парень крепкий, авось переживет.
В стакане уже почти остыла заваренная бабкой ярко и незнакомо пахнущая трава. Она подошла к нему и погладила по волосам вечным материнским жестом. Он откликнулся. Повернул голову вслед ее руке. Чуть приоткрыл глаза.
— На, сыночек, выпей. — Она ловко подняла ему голову и заставила выпить до конца.
— Что это? — тихо спросила Мила.
— Усни-трава. Дурман. — Про усни-траву ей в детстве сказки читали. И Мила не поняла, шутит бабка или правду говорит. Но та невозмутимо продолжала: — Много там всего… Полетает немножко. Всяко полегче будет.
— А что теперь? — Мила маялась оттого, что не знала, что же ей нужно будет делать. Лучше бы уж узнать скорее.
— А теперь… — Бабка посмотрела сурово и молодо. — А теперь вот что.
Мила не смогла бы заснуть, даже если бы было можно. Да и нельзя было. Каждые пять минут она меняла тряпку у него на лбу и на руках. Обмакивала их в миску с прохладным отваром. Отжимала и снова прикладывала к его огненному лбу и запястьям.
Все, что происходило этой ночью, она помнила смутно.
Помнила тусклый обморочный свет лампы.
Помнила, как смотрела на потолок, закусив губу, чтобы не видеть, как бабка будет бередить едва закрывшуюся рану своим железом. Помнила, как, приготовившись к яростному сопротивлению, изо всех сил держала его руки. И ей это удалось на удивление легко. Она вообще не почувствовала, чтобы он пытался сопротивляться.
И уж что запомнила на всю жизнь, так это жуткий зубовный скрежет. Звук, от которого леденело сердце. Наверно, такое приходится слышать только палачам.
А потом отрывистый и короткий звон железа о стекло. Пуля, как мышь в мышеловке, оказалась в стакане.