Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Одно время нас принуждали работать. Работать с утра до вечера, без продыху, называя это трудотерапией. От нее нам должно было становиться лучше, так мы отвлекались от сумасшествия и сосредотачивались на другом. Но неимоверная усталость, недосып и голод не способствовали выздоровлению.

Виталик часто плакал, он не давал нам спать.

— Мне нужно летать, — рыдал он в подушку. — Мне нужно летать.

Иногда он и вправду пытался летать. Прыгал из одного конца палаты в другой, иногда разговаривал с птицами. Он говорил, что родился человеком, но дьявол вселил в него дух журавля. Я верила ему, пока однажды не услышала, как врач недовольно сказал про него: «Еще один шизофреник», и впервые допустила мысль, что он может быть такой же, как и я, потерянный, испуганный.

Как-то Виталик подошел ко мне и, улыбаясь, сказал, что улетает. Я видела, какой он счастливый, и тоже загорелась отблеском его счастья.

— Жалко, что ты не можешь взять меня с собой, — сказала я.

— Да, — грустно улыбнулся он. — Двоих мне не удержать. Но я буду тебя навещать, хочешь?

— Конечно, хочу! — воскликнула я, запрыгав от нетерпения.

Несколько пациентов начали громко разговаривать. Они играли в шахматы, но один из них опрокинул стол и набросился на другого. Поднялась суматоха, и Виталик прошептал:

— Тише. Пойдем, ты меня проводишь.

Мы незаметно вышли из комнаты и направились по коридору. Он завернул налево и открыл дверь.

— Откуда у тебя ключи? — спросила я.

Виталик не ответил. Мы зашли в просторное помещение. Я уже не помнила, куда именно мы зашли. В воспоминаниях осталось чувство простора и приятной нервозности. Виталик подошел к одному из окон и распахнул его. Здесь не было ни решеток, ни сеток, но мне не показалось это странным, словно так и должно было быть.

Он обернулся и спросил:

— Ты слышишь?

— Что?

— Меня зовут другие птицы. Слышишь их хор? Это Господь их отправил, чтобы они провели меня на небеса. Ты слышишь?

Я ничего не слышала, разве только Старика, который был раздражен из-за «тупоголовости» этого мужика, и Женщина плакала в голове, просила забрать меня отсюда.

— Я буду скучать.

Виталик забрался на подоконник и улыбнулся.

— Взаимно, — сказал он и, бросив напоследок ликующий, теплый взгляд, прыгнул.

Я выглянула из-за окна. Доносились крики и визг, кто-то выбежал на улицу, пытаясь понять, откуда он выпрыгнул. Я смотрела на распластанное тело Виталика, на увеличивающуюся лужу крови у его головы, и улыбалась.

Он улетел, думала я, улетел к другим журавлям. И стало грустно, что он не взял меня с собой. А как было бы чудесно!

Тогда его тело не вызывало во мне никаких сомнений по поводу того, улетел он или нет. Оно мне ничего не говорило. Казалось, я даже не обратила на него внимания.

Но вспомнив это сейчас, я подумала, что Виталик все-таки умер, и, осознав это, заплакала.

— Что с тобой? — взволнованно спросила санитарка. — То смеешься без причины, то плачешь.

Она покачала головой и, приобняв, подняла.

— Пойдем, — сказала она. — Тебе еще ванну надо принять, а то воняешь жутко. Ты в изоляторе сидела, что ли?

Санитарка еще о чем-то говорила, но я не слушала ее. Перед глазами стояла картина — последнее воспоминание о Виталике. О моем единственном друге.

Дима

Время шло, день за днем, текло, точно быстротечная река, и меня уносило его течением. Снег горами покрывал Москву, ветер выл, подгоняя домой, серое небо полотном нависло над городом. Незаметно, как подкрадывается охотник к оленю, наступили каникулы, и я уехал в Днепродзержинск повидать родителей.

Я был у них всего неделю, но все эти семь дней будто бы находился в другом месте. Брат о чем-то рассказывал, мама обхаживала, словно я приехал с войны, а не с России; с отцом мы много разговаривали, как обычно бывало в детстве: он вырезал какую-то фигурку из дерева, а я сидел рядом с ним и говорил все то, что лежал на душе. Но мысли неизменно возвращались к Москве, к двухэтажному домику с задернутыми шторами и с беседкой во дворе. Я думал о Наде, о том, как ей там живется в психиатрической больнице.

Я вспоминал наш с тетей визит к ней. Надя была особенно неразговорчивой, вялой и неучастливой. Ее лицо застыло в равнодушии подобно маске, и ничто не выдавало ее эмоций. Тетя Марина тоже молчала, держа Надину руку в своей. Я чувствовал себя неловко, словно был свидетелем чего-то личного.

Надя похудела и осунулась, но выглядела намного опрятней, чем обычно, только небольшие синяки на запястьях вызвали во мне беспокойство.

— Тебя здесь не обижают? — спросил я, и Надя посмотрела на меня таким диким взглядом, каким обычно смотрят на того, кто сказал какую-то ужасную глупость. Она промолчала, а тетя будто бы и не слышала и не видела ничего вокруг.

От этого воспоминания неприятно затрепетало сердце. Мне было жалко Надю, но снова и снова возникало желание убежать от ее несчастья, чтобы оно не коснулось меня. Надино горе продолжало омрачать общее восприятие мира, делать его сложнее и безжалостней. Хотелось помочь ей, но я понимал, что не в состоянии, и это бессилие и вызвало желание сбежать. Сбежать от чувства вины и жалости.

Я вернулся в Москву. Казалось, дом опустел без Нади. Тетя Марина все чаще уходила на работу, пока не стала работать на полную смену. Когда старику было хуже, тетя оставалась с ним на несколько дней. Я следил за домом, готовил и убирал. В те моменты, когда я виделся с тетей, мы или находились в полной, безоговорочной идиллии, или чувствовали такую обоюдную неприязнь, что окна вибрировали от наших криков.

Надя была уже три месяца в больнице, когда наступил мой день рождения. Снег все еще падал с бездонного неба, изо рта шел пар, точно от паровоза, и все словно бы отвергало приближение весны, только она уже чувствовалась в воздухе, и невидимым шлейфом тянулся запах тепла.

Я проснулся раньше обычного и долго лежал в постели, глядя на потолок. Полоса света делила кровать надвое; я видел, как частицы пыли кружились в потоке воздуха: по кругу, вверх, вниз и снова по кругу. В это утро тишина казалась наполненной, она проникала в легкие с каждым вдохом, и после каждого выдоха оставляла вместо себя пустоту. Я чувствовал тишину на вкус, слышал ее голос, а, может, мне только казалось.

Время замерло, я сам замер вместе с ним, и весь мир словно сжался до размеров моей комнаты, и за ее дверью не было ничего кроме тьмы. На мгновение вселенная была мной и комнатой и ничем больше, и я лежал на кровати и дышал тишиной и был бесконечен. А затем это мгновение прошло, и время продолжило без конца стареть, и мир снова стал таких огромных размеров, что комната начала казаться песчинкой в океане.

На кухне пахло блинами, и свистел чайник, выпуская струю пара, чуть слышно бубнили голоса в телевизоре. Тетя Марина сидела за столом и помешивала кофе, задумчиво и немного понуро оперев голову на руку. Заметив меня, она встала и улыбнулась.

— Доброе утро, — сказала она.

— Доброе утро, — ответил я.

Мы стояли друг напротив друга и молчали. Она отвернулась снять чайник с плиты.

— Сколько тебе сегодня? — спросила тетя, помолчав. — Девятнадцать?

— Да.

Она положила тарелку с блинами на стол и достала из холодильника сгущенку.

— Давай поедим.

За окном было солнечно, но я знал, что солнце еще не греет, разве только душу. Мы молча ели, но мне почему-то было так приятно от этого завтрака, словно тетя Марина поздравила меня одним только своим присутствием. Эта мысль удивила меня и даже позабавила. Я невольно улыбнулся, и она, заметив это, улыбнулась в ответ. Я приметил, что тетя отчего-то была расстроена, но ничего не сказал.

Когда мы доели, она встала и ушла в гостиную. Я услышал, как хлопнули дверцы шкафа, и обернулся, когда тетя сказала за моей спиной:

— С днем рождения, Дима.

В руках она держала новенькую сверкающую гитару, еще лучше моей старой. Я встал и, не зная, что сказать, просто стоял и глядел на нее.

12
{"b":"546030","o":1}