Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Мы запирались в номере у Тарковского, он просил без крайней нужды в эти часы его не беспокоить, не отвлекать. В обычное время чуть ли не каждую минуту раздавался стук в дверь — приходили с просьбами, советами, жалобами, новостями, нередко он сам приглашал к себе кого-нибудь из актеров или сотрудников — что-то заранее объяснить, о чем-то договориться, на съемочной площадке для этого не всегда можно было выкроить время, а может быть, о каких-то вещах он не хотел говорить на людях.

Утром вместе со всеми я отправлялся на съемочную площадку — из любопытства, никакого дела у меня там не было. Нет, я уже до этого немало времени провел на съемках, видел, как снимается кино, меня привлекал не сам процесс, меня занимало, как работает Тарковский. Я поражался неиссякаемому запасу физических и душевных сил у него, на площадке он был всегда собран, энергичен, ничего не упускал из виду. В нем был столь мощный заряд внутренней энергии, такая самозабвенная одержимость творчеством, что это не могло не заражать, не увлекать за собою работавших вместе с ним, под его началом людей. Такого энтузиазма, как во время съемок «Рублева», я не видел ни до этого, ни после — ни в одной съемочной группе. Его хорошо понимали актеры (а может быть, он отыскивал таких хорошо понимающих, чего он от них добивается, а потом они переходили у него из фильма в фильм) и те, кто составлял костяк съемочной группы. Но, естественно, случалось, что что-то не клеилось. Тогда он, казавшийся таким нетерпеливым, проявлял редкое терпение и упорство. Не понукал, не торопил, не раздражался, снова и снова объяснял актеру, что от него требуется, в чем внутренний смысл сцены, которую тот должен сыграть, и что именно и почему у него не получается. И никогда не шел на компромиссы, когда вроде бы можно уже снимать, неизвестно, удастся ли добиться лучшего, да и времени в обрез, вот-вот тучами затянет солнце, и снимают кое-как. Андрей же продолжал, не зная усталости, репетировать, не отступал, пока не достигал намеченного максимума.

Накапливавшаяся у него душевная усталость давала себя знать в другое время, в других ситуациях, когда надо было ходить по кабинетам, «выбивая» разрешение делать новый фильм, когда отвергались все его замыслы-предложения, когда где-то застревала или кем-то отфутболивалась заявка — и не всегда можно выяснить, где и кем, когда сценарий вызывал замечания начальства, которые, если мягко говорить, не могли пойти вещи на пользу. Вот тогда, в эти дни и месяцы, он то выходил из себя, дергался как от тика, легко взрывался, мог на обсуждении наговорить оппонентам резкостей, то мрачнел, уходил в себя, отключался — разговаривают с ним, он вежливо слушает, отвечает на вопросы, но не покидает ощущение, что мысли его где-то совсем далеко, что он не может избавиться от их гнета.

Однажды в такое смутное для него время он вдруг сказал как о последней надежде обрести свободу и покой, что хотел бы снять или купить избу в заброшенной деревне, постоянно жить там, развести огород и в нужде кормиться с него, он развивал свою идею с мальчишеской наивностью и конкретностью — так подростки иногда считают, что все их планы осуществятся, если у них будет велосипед или мотоцикл: Андрей считал, что все упирается в «газик»-вездеход, без него не добраться и не выбраться из деревни — бездорожье, а эти машины частным лицам не продают, может быть, исхитрившись, удастся достать списанную в каком-то районном учреждении или колхозе — ему обещали — и отремонтировать ее.

Не знаю, удалось ли ему осуществить свою мечту об избе в глухом углу и «газике», но как-то — если я не ошибаюсь, это было в пору, когда должен был утверждаться сценарий «Соляриса», — я получил от него письмо из глухого угла, о чем свидетельствовал обратный адрес: Шиловский район, Рязанская область, почтовое отделение Желудево, деревня Авдотвинка, Епихиной О. М. для Андрея Тарковского. Я приведу это письмо, в нем слышится та тоска, которая охватывала Андрея из-за нарочитых проволочек, вставляемых палок в колеса, непременных спутников того, что называется «прохождением» сценария и что ему досталось в полной мере.

«Дорогой Лазарь Ильич!

Надеюсь, что у Вас все в порядке и дома и с делами.

Сегодня 1 сентября — т. е. срок сдачи второго варианта сценария. Очень прошу — поторопите Огородникову [к тому времени она стала директором нашего объединения. — Л. Л.]: так страшно терять время на какие-то ожидания. Я приеду, как только Вы (или Тамара Георг.) вызовете меня телеграммой. Нам с Вами только надо будет поговорить полчаса перед Худсоветом (или накануне). И еще — настоять, что будет, я думаю, несложно, на том, чтобы на Худсовете были все члены Худсовета. И прекрасно было бы, если бы на нем не было X (это тайна).

Жду известий.

Ваш Тарковский».

Когда я посмотрел материал «Рублева», я сказал Тарковскому, что судьба фильма будет непростой, — мне так кажется. «Почему?» — спросил он с некоторым удивлением, похоже было, что это ему в голову не приходило. Подобного изображения истории кинематограф не знал, далеко не всем оно будет доступно, не все смогут принять его, это ведь все равно, что освоить новый алфавит, — так примерно ответил я. Андрею мои опасения не показались серьезными. Он рассчитывал на здравый смысл и естественный вкус зрителей. Любой фильм, самый простой и самый сложный, не может быть по душе всем, кто-то его принимает, кому-то он чужд, кого-то оставляет равнодушным, так было всегда, сказал он. Но ни мне, с некоторой тревогой думавшему о будущей встрече картины с широким зрителем, ни тем более Тарковскому, настроенному беззаботно, и в голову не могло прийти, какая каша заварится вокруг «Рублева».

Сначала в Комитете по кинематографии Тарковского поздравили с успехом, но затем, через несколько дней, поздравления были взяты назад. Фильм посмотрели где-то «на дачах», он не понравился, и, как принято, стали принимать меры. Картина была непонятна — значит, в ней скрыта «крамола». Ни эстетический вкус, ни знание истории у тех людей, что выносили приговор фильму, не соответствовали его уровню, их недоумение и недовольство выразились в привычной для них форме идеологических обвинений: в картине очернена наша история, злонамеренно не показана Куликовская битва, опорочен русский народ, искажен образ Рублева и т. д. и т. п.

Тарковского стали вызывать на ковер в разные инстанции, уличать в идеологических грехах, в недостатке патриотизма, в натурализме, требовать переделок. Правда, переделки — это была еще не высшая мера наказания, когда ленту сразу же отправляли на полку, оставался какой-то шанс пробиться на экране. Да и переделки бывали разными: в одних случаях произведение уродовалось до неузнаваемости, а иногда можно было откупиться не слишком дорогой ценой — выбросить не очень существенный эпизод, заменить две-три вызвавшие начальственный гнев реплики, — в общем, имитировать видимость старательной деятельности по реализации руководящих критических замечаний.

Но в случае с «Рублевым» ситуация была совершенно безнадежной, не оставалось ни малейшей надежды, что поправками можно снять высказанные «на самом верху» и спускавшиеся со ступеньки на ступеньку бюрократической лестницы претензии, — недовольство начальства было вызвано общей картиной жизни, бесстрашной правдой, отношением автора к прошлому, а не какими-то отдельными эпизодами. Даже если бы Тарковский захотел пойти на компромисс, бросить какой-то кус начальству, он все равно не мог бы его удовлетворить, ведь конкретные поправки в сущности ничего не меняли, цеплялись то к тому, то к другому, твердым и неизменным было только общее осуждение начальством фильма.

Тарковский не пересказывал в подробностях — во всяком случае мне, — что ему внушали в разного ранга начальственных кабинетах, наверное, там шла «ретрансляция» одних и тех же идеологических обвинений. Говорить об этом было тошно. Но об одной встрече — с тогдашним первым секретарем МГК — рассказал, видимо, потому, что она его поразила. Все это было уже похоже на фарс. «Когда была прокручена не раз и не два обычная пластинка с песнями, которые я уже много раз слышал, он вдруг сказал, словно поймав меня наконец с поличным: „Вот у вас, Андрей Арсеньевич, в конце фильма на иконы Рублева хлещет дождь [все, кто смотрел ленту, помнят этот финал — переход от фресок и икон Рублева к прекрасной, гармоничной картине природы: луг, пасущиеся на нем лошади. — Л. Л.], вы же этим хотели сказать, что и теперь, как в прошлом, не берегут произведения искусства“, — Андрей развел руками. — Кажется, в первый раз за время всех этих проработок я разинул от изумления рот».

73
{"b":"546025","o":1}