Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Когда после смерти Сталина и XX съезда власти пустили в ход эвфемистическую формулу «последствия культа личности», на ученом совете известный пушкинист Дмитрий Дмитриевич Благой выступил с идеей создать новаторский курс истории литературы, который будет строиться не по писателям, ибо это отрыжка «культа личности», а по выдающимся произведениям.

От угодливой прыти маститого ученого всем было неловко, но спорить с ним не стали — хорошо знали, что бывает с теми, кто становится поперек раздуваемой кампании.

Взорвался Николай Каллиникович Гудзий: «Культ царей и диктаторов омерзителен. А культ Пушкина и Толстого прекрасен, потому что Пушкин — божество в литературе, потому что Толстой — властитель дум и мудрый учитель, и поклонение им не унижает, а возвышает», — не говорил, а кричал он.

Прошло два с лишним десятилетия. В Институте мировой литературы собрание, посвященное выдвижению на Ленинскую премию трилогии Брежнева. Выступает ставший уже членкором Благой, он заходится от восторга: это классика исторической прозы, которая должна стоять рядом с «Капитанской дочкой» и «Тарасом Бульбой».

И почерк, и произношение

Бывают же такие совпадения… С уже упоминавшейся в этих записках моей приятельницей Седой Масчан мы не только родились в один день, но и в один и тот же день защищали кандидатские диссертации. И один из оппонентов у нас был общий — Владимир Родионович Щербина, долгие годы занимавший пост заместителя директора Института мировой литературы, на склоне дней неожиданно для всех по счастливо для него сложившемуся предвыборному пасьянсу даже ставший членом-корреспондентом Академии наук.

Когда мы договаривались с нашим оппонентом, куда доставить ему диссертации, он сказал, чтобы мы представили ему по два экземпляра авторефератов. Это показалось мне странным. Но обученный в армии тому, что начальству не задают вопросов, спрашивает только оно, я не стал выяснять, зачем ему два экземпляра. Все стало ясно, когда он вручил нам черновики отзывов, которые мы должны были перепечатать и в чистом виде он их подпишет. Черновики вид имели довольно странный: из авторефератов наш оппонент вырезал разные куски, наклеивал их на чистый лист, а между ними вписывал одну-две фразы, а иногда всего несколько слов. Эта рационализация забавляла, если бы не почерк, которым были написаны немногословные комментарии к цитатам из наших авторефератов. Почерк был совершенно не читаемый. Мы убили два вечера, расшифровывая в четыре глаза ребусы, к этой работе мы вынуждены были даже привлечь родственников. Потом мне приходилось иметь дело с ИМЛИ, и я узнал, что там в машбюро была только одна машинистка, способная разобрать то, что писал Щербина.

Должен заметить, что Владимир Родионович и говорил, как писал. Речи его для слушателей были темны. Сказать, что во рту у него была каша, еще ничего не сказать. Он словно бы камни ворочал во рту.

Когда Лия Михайловна Розенблюм защищала докторскую диссертацию, Щербина председательствовал на ученом совете. Он задал ей два вопроса. Что его интересовало, я не смог разобрать. Лия Михайловна, однако, отвечала ему очень толково, демонстрируя ум и эрудицию. Когда перед голосованием объявили перерыв, я сказал Лии Михайловне, что защищалась она с блеском, в чем я был заранее уверен. Но для меня остается загадкой, как ей удалось понять, что у нее спрашивал председатель ученого совета.

Впрочем, однажды я слышал четкое и ясное выступление Щербины, он просто чеканил фразы и слова. Возмущение и гнев пробудили в нем златоуста. А были они вызваны тем, что Кочетов обвинил его в ревизионизме. Конечно, это была напраслина, я бы даже сказал клевета. В заметке, посвященной Щербине в Краткой литературной энциклопедии, совершенно справедливо говорится: «В своих критич. статьях и литературоведч. трудах Щ. выступает в защиту социалистического реализма, борется с бурж. иск-вом». Но Владимир Родионович, насколько я помню, крови не жаждал, к расправам не призывал. Для Кочетова же, который мечтал о возвращении сталинских времен и нравов, этого было вполне достаточно, чтобы обвинить Щербину в ревизионизме.

Ни шага в сторону

Было это то ли в пятьдесят седьмом, то ли в пятьдесят восьмом году. На очередном писательском собрании горячо одобряется очередное мудрое решение партии и правительства. На сей раз восхваляются недавно созданные совнархозы. Те из писателей, для которых такого рода собрания главное поприще для их целенаправленной литературной деятельности, жуют заплесневелые штампы верноподданнического угодничества, талдычат, как хороши, как свежи совнархозы. Скука смертная.

Зал немного оживляется, когда начинает выступать Мариэтта Сергеевна Шагинян. Она говорит, что когда прочитала постановление о совнархозах, пришла в ужас, ей показалось, что это нововведение чревато развалом всего хозяйства страны, обернется хаосом. Но теперь, через полгода, она счастлива, что ошибалась: совнархозы приносят замечательные плоды, она восхищена прозорливостью наших руководителей.

Наверное, Шагинян посчитала, что одобрение прежде сомневавшегося, так сказать, обращение в веру бывшего безбожника, должно особенно высоко цениться, сильно радовать начальство. Не тут-то было. Ей не пришло в голову, что при тоталитарном режиме отступления от принципа единомыслия, какими бы благими побуждениями они ни были продиктованы, не терпимы и преследуются идеологическими и карательными службами как опаснейшая крамола.

И по наводке начальства все выступавшие после Шагинян на нее набросились. То, что она теперь в восторге от совнархозов, никакой роли не играет, как она раньше посмела в них усомниться — это не может так просто сойти ей с рук, она должна за это ответить. Ее просто рвали на части.

В общем, лизать надо по-простому, без затей и фокусов — так, как это делает, обращаясь к королю, один из персонажей Евгения Шварца: «Позвольте мне сказать вам прямо, грубо, по-стариковски: вы великий человек, государь!.. Мне себя не перебороть. Я еще раз повторю — простите мне мою разнузданность — вы великан! Светило!»

Без пафоса

Автор статьи в «Известиях», посвященной тридцатилетию высадки американцев на луну, противопоставил ставшую исторической торжественную фразу Армстронга (как он, автор, считает, фразу заранее заготовленную, заученную) не менее знаменитому, воспетому в песнях, прославленному в очерках и стихах гагаринскому «вырвавшемуся из сердца» (именно так он написал) — надо понимать, радостно-ликующему «Поехали!».

Уверен, что интонация у Гагарина была совсем другая. И установить это не составляет большого труда. Тому есть убедительное свидетельство.

По приглашению Королева «инструктором-методистом по пилотированию космического корабля» (так тяжеловесно называлась его должность) первой шестерки наших космонавтов был Марк Галлай. Вот что он рассказывал в своей умной и превосходно написанной книге «Испытано в небе»:

«В составе большого экипажа существенно не только что сказать своим подчиненным, но и как сказать. Кое в чем я сознательно нарушал узаконенные формулировки внутрисамолетных переговоров. Так, вместо высокопарного „Экипаж, взлетаю!“, я, как, впрочем, и большинство моих коллег, перед началом разбега почти всегда говорил: „Поехали!“. Это стало в авиации общепринятым. Хотя некоторые наиболее последовательные сторонники уставной терминологии, бывало, упрекали меня за подобную, как им казалось, профанацию высокой терминологии нашего благородного ремесла… Дело в том, что, кроме, так сказать, текста, с которым командир обращается к экипажу, огромное значение имеет интонация… По моим наблюдениям, „поехали“ отлично снимало то едва уловимое напряжение, которое почти всегда возникает в машине, особенно опытной, перед стартом. Ну а со временем эта форма информации экипажа о начале взлета, конечно, просто вошла у меня в привычку…»

И сразу же за этим в книге Галлая следует место, посвященное полету Гагарина:

113
{"b":"546025","o":1}