– Да, пожалуй, точно.
А правда, и как же это вышло, что за все свое детство-отрочество-юность я так ни разу ничего не спер? Каждый из моих друзей хоть что-нибудь да спер. Да и вообще почти каждый, кого я хоть немного знал. А я не воровал. Боялся. Я всегда очень ярко себе представлял, как это будет, если меня поймают. Вина, жуткое ощущение того, что тебе говорили не делать того-то и того-то, а ты не послушался, и сделал, и попался, и понес наказание. Ужасающая логика этой последовательности, словно все ее звенья твердо предопределены и только не успели еще реализоваться. Меня останавливал страх. Боязнь вины. Боязнь стыда, неловкости, замешательства. Боязнь того, что скажет мама.
Ну а в результате я чувствовал себя виноватым, что я не такой, как все мои товарищи.
Бетти закурила сигарету. Я лежал и думал.
И если бы я хотя бы похищал чьи-то там сердца. Да куда там, с моей-то мордой. Ну да, конечно, в бытие свое Уэйрдом я имел уйму поклонников – и, конечно же, поклонниц. Но это же совсем другое дело. Более чем сомнительно, чтобы фэны относились к своим кумирам с любовью. Восхищение – да, преклонение – да, но никак не любовь. Они могут думать, что любят, но с какой бы это стати дети, подростки так вот сразу научились разбираться, что любовь, а что нет? Кому, конечно, как, но лично мне в их возрасте это было не под силу. Да и сейчас, в общем-то, тоже, а уж я ли не потел над этой задачей.
Но даже если считать преклонение перед нормальной эстрадной звездой «любовью», при чем тут я? Что во мне нормального? Можно почти не сомневаться, что малолетние фэны видели во мне антигероя, наглядное доказательство того, что рок-музыканту совсем не обязательно быть смазливым. Более того, избирая предметом своего обожания такого жуткого хмыря, они лишний раз удовлетворяли извечную извращенную страсть подростков хоть чем-нибудь да удивить взрослых. Хмурый, косматый Уэйрд злобно таращился зеркальными очками с тысяч постеров, налепленных (к ужасу родителей) по стенкам тысяч детских спален, нечто зловещее, но не слишком вылезающее за рамки, безвредная дешевая щекотка для нервов,[36] символ пустой, нестрашной угрозы. Дети заменили мною других, более симпатичных звезд, чтобы пояснее выразить свою точку зрения; мое номинальное вознесение на звездный небосвод было неким очень скромным провозвестием грядущей полуискренней, полунаигранной омерзительности панка.
А может, мною просто шантажировали; борясь за свой отвергаемый родителями стиль одежды и украшений, детишки использовали меня для контрастного сравнения: вы считаете, что это плохо? Да вам еще крупно повезло, я мог бы выглядеть так, как он. А может, все и совсем просто, может, моя широкая, дурацкая физиономия представлялась им очень забавной. Прикольной.
Нет, я не разбивал и не исхищал никаких таких сердец. Что касается Инес, ее сердце было уже однажды исхищено, и чтобы получить его назад, пусть и в сильно потрепанном виде, Инес пришлось заплатить очень и очень много, я только не знаю, в какой именно валюте. Так что теперь ни о каких дальнейших исхищениях не могло быть и речи, Инес держала его надежно запертым и под постоянным присмотром. Мы сосуществовали сугубо на ее условиях.
Кристина… тоже нет. Какое-то время она меня любила – говорила, что любит, – но любила скорее как друга… или даже как очередное домашнее животное. Вот так я себя с ней и чувствовал – как большой, несуразный пес, милый и дружелюбный, но уж больно назойливый с этим своим дружелюбием, так и норовящий прыгнуть и обслюнявить тебе все лицо или посшибать приветливо виляющим хвостом всю посуду со стола.
Были и другие. Антея, Ребекка, Син, Салли, Салли-Энн, Синди, Джас, Наоми… вряд ли я умыкнул хоть на малое время чье-нибудь из них сердце, да мне этого и не хотелось. Я хотел нравиться, а не чтобы меня любили. С любо5вью шутки плохи. Любовь калечит людей, любовь убивает.
Но в своих песнях я ничего подобного не писал. Мои песни о любви не отличались особой оригинальностью, ну разве что были чуть-чуть поосмысленнее средней эстрадной продукции того времени (и несравненно осмысленнее того, что впаривает нам это теперешнее охвостье рока, хэви-металл). Самое большее, на что я был способен, это сочинить саркастическую песню о любовных песнях («Вечная любовь»: «Сквозь бури и невзгоды ты пронесешь любовь. До гроба и за гробом ты сбережешь любовь. И плевать, что там в раю души духам не дают, – все равно ты сбережешь свою любовь»).
Я был слишком, убийственно зауряден. Мне бы расправить свои крыла, раззудись плечо, размахнись рука и т. д., и т. п. Мне бы сочинять песни совершенно иного плана, более радикальные, рискованные, безоглядно смелые, а не перетряхивать раз за разом одно и то же старое хламье. Ну да, конечно, оно не было совсем уж одно и то же, со временем оно малость менялось. Малость. И на какого же тогда черта занимался я этим делом? Деньги тут абсолютно ни при чем: уже после первых двух альбомов, после того, как появился целый ряд кавер-версий, я мог со спокойной душой послать все это дело подальше и безбедно прожить остаток своей жизни, и думать позабыв о каком-то там сочинительстве. Деньги ни при чем, а что при чем? Зачем я кропал и кропал эти милые, легко насвистываемые песенки?
А затем, что это было легко. Что это от меня ожидалось. Что публика этого хотела (вроде бы). Она, сердешная, все так и норовила углядеть в том, что я ей выдавал, нечто большее, нечто такое, до чего мне бы самому и в жизнь не догадаться, а мотивчики, казавшиеся мне более (менее?) чем заурядными, поднимались на щит как смело раздвигающие границы популярной песни, порождающие сплав рока с классической музыкой. (Ча-во? Мои познания в классической музыке начинались и кончались тем непреложным фактом, что она мне не нравилась. Я-то в простоте считал, что объединение рока с классикой – это когда ты даешь фоном ансамбль струнных, а мы если и использовали те струнные, так всего два раза на шестьдесят с лишним песен… но кто я такой, чтобы спорить с умными людьми?)
Мне должно было хотя бы попытаться. Побольше экспериментировать. Я писал те песни, какие мне хотелось писать, но мне должно было хотеться писать совсем другие песни. Я знаю себя, мне было совсем не трудно заинтересовать себя чем-нибудь более оригинальным, непростым. Сделай я так, я бы слушал совсем другую музыку, я бы подумал: «Слышь, а ведь мне это нравится. Это вполне прилично… я тоже могу сделать что-нибудь в этом роде, но лучше», – и уж хотя бы попытался бы. Но до такого у меня руки так и не дошли.
Выдохнутый Бетти дым перетекал через теплую, ярко освещенную комнату к высокому окну в дальней стене. Дым медленно струился на фоне серого облака. Небо пересекли черные силуэты двух чаек.
Снаружи, на Сент-Винсент-стрит, было чуть пошумнее обычного; сегодня как раз открывали новое, великолепное здание «Бритойл», вся округа кишела копами и топтунами.
Рано утром я был вынужден пустить в церковь полицейского, желавшего проверить крышу колокольни на предмет снайперов. Не думаю, что я понравился ему больше, чем он мне, но спасибо уж и за то, что они не посадили на эту крышу своего снайпера.
Бетти притушила окурок о блюдце, выдохнула остатки дыма и легла на спину. Ее груди воспользовались удачным моментом и осторожно выглянули из-под простыни. Бетти облизнула губы, потянулась и закинула руки за голову, ее волосы рассыпались по светлой, нежной коже предплечья, золото на белом. Я смотрел на нее и думал, какой будет вкус у ее губ, острая ностальгия с еле заметной подмесью отвращения.
Возможно, мне следовало попросить ее не курить в моем обществе, ведь есть же у клиента какие-то права. Но я не мог. Это сразу воздвигло бы между нами преграду, погубило бы всю непринужденность, почти как если бы я попросил ее о «специальных услугах».
Но с другой стороны, смешно было притворяться, что мои с Бетти отношения представляют собой нечто большее, чем коммерческая сделка. Дружбу не купишь.[37] Ну что ж, сойдемся на легком трепе и сексе – пусть даже в бесконтактной его разновидности (как и должно разумной женщине, Бетти боится СПИДа). И даже если треп этот воскрешает в памяти вещи, которые я предпочел бы забыть.