Он остановился у подъезда, увидел в глубине двора старый дом, в левом его углу — выкрашенную коричневым дверь. Она была приоткрыта, наверно, никогда и не закрывалась — порог покоился под утоптанным снегом, лестница не подметена, перила кривые, словно забор пьянчужки. На втором этаже он нашел пятую квартиру, нажал на кнопку и прислушался, как за дверью глухо трещит звонок; но никто не торопился открывать. Он снова нажал на кнопку, еще немного подождал и вышел на улицу. Без цели кружил по старому городу, долго стоял, глядя, как на другой стороне улицы военнопленные немцы разгребают кучу развалин — остатки разбитого дома. Они работали медленно, как работают только пленные: глазели на прохожих, собирались в кучку покурить, заговаривали с проходящими мужчинами, выклянчивали сигареты, и было странно, что охранник не запрещает им бездельничать, сам коченеет от холода и прыгает, пытаясь согреться. Стасис вспомнил нескончаемые залпы минометов, тяжелый кашель артиллерии, изрытую, испоганенную землю, сотни раз мешанную и перемешанную, и самого себя, прильнувшего к этой разжиженной земле… Разозлившись, отвернулся от пленных и пошел назад, снова постоял у белого гипсового лебедя, посмотрел через мутное стекло витрины, но за прилавком вертелась та же очкастая. Решил еще подождать. Рядом нашел закусочную с претенциозным названием «Астория». Было странно, что можно заказать поесть, выпить, и никто не попросит ни карточек, ни талонов, и всем всего хватает, не надо толкаться в очереди, да и цены совсем сносные, думал он, наблюдая, как буфетчица ложкой берет из бочки черную икру и кладет на тарелку. И хлеба нарезала вдоволь. Такого хлеба, за которым еще прошлой осенью приходилось стоять целыми часами… «Надо будет привезти гостинец», — подумал он, отяжелев от еды и тепла. Глаза закрывались, зевота выкручивала челюсть, голова тяжелела, и он поторопился покинуть жарко натопленную закусочную, вышел на морозную улицу, слонялся без цели, пока не лопнуло терпение. На сей раз, едва он нажал на кнопку звонка, за дверью раздались шаги, щелкнул замок. В узкую щелку, перегороженную цепочкой, он увидел молодое женское лицо, красивые испуганные глаза, безмолвный вопрос в них и поторопился сказать несколько слов, вбитых ему в голову Шиповником. Дверь захлопнулась перед его носом, но через мгновение широко распахнулась, впуская его в комнату. Женщина почему-то вышла на лестничную площадку, перегнулась через перила, посмотрела вниз, но лестница была пуста. В сумрачном коридоре они долго стояли друг против друга, она не спускала глаз, в которых все еще метался страх и немой вопрос. Наконец он, спохватившись, достал из карманчика половинку десятирублевки и подал ей. Повертев в руках обрывок потертой купюры, женщина, кажется, немного успокоилась.
— Чем могу помочь? — спросила.
— Нужны лекарства, бинты.
— Хорошо, — сказала она и повела его в комнату, придвинула стул к круглому дубовому столу.
— Не найдется ли листок бумаги, хочу письмецо написать, — сказал он, и в нетопленой комнате от его слов пошел пар, словно от тех горячих базарных цепелинов.
Открыв огромный старинный шкаф, женщина доставала из него и складывала на край стола лекарства, а он писал: «Здравствуйте! Мы все здоровы, чего и вам желаем. Ждали вашего приезда, но не дождались. Очень соскучились. Может, на Пасху навестите нас? Забили свинью, будем делать кровяную колбасу. Ждем и желаем всего доброго». Потом надписал на конверте адрес и сунул конверт в карман, глядя на хозяйку, заворачивающую лекарства в газету. Покрасневшие от холода руки дрожали, газета порвалась, сверток раскрылся, и все пришлось начать заново. Когда наконец удалось стянуть пакет веревкой, она вздохнула, словно после непосильной работы, и придвинула сверток через стол к нему.
— В последний раз. Так и передайте, что это последний раз. Больше не могу. Сил нет в постоянном страхе жить, — шептала она и все терла, согревая, сложенные на груди покрасневшие и распухшие ладони.
Он молчал. Заталкивал в свой солдатский вещмешок сверток с лекарствами и молчал, так как на самом деле не знал, что сказать.
— Больше правда не могу. В прошлом году все говорили: потерпи еще полгода, после полгода все изменится… Пришло лето, и снова только обещания: потерпи до Нового года, до той поры американцы выгонят всех, как пить дать. Ждала, верила, а больше не могу. Так и передайте им там. Пусть не посылают людей, ничего не будет.
— Я скажу, но вряд ли обойдемся без вас.
— Больше не буду, точно говорю… И еще скажите им, что я выхожу замуж. Пока была одна, еще куда ни шло, но теперь…
А когда он пошел к двери, она догнала, вцепилась дрожащими пальцами в его рукав и со страхом спросила:
— Говорят, что будут вывозить? Правда?
— Куда вывозить?
— В Сибирь. Вы там ничего не слышали?
— Нет.
Она вздохнула, словно успокоенная его словами, и еще раз напомнила:
— Последний раз.
— Ладно, я скажу.
— Обязательно скажите, — попросила и открыла дверь.
* * *
Гнедая бежала спорой рысцой, но Винцас то и дело замахивался кнутом — ему казалось, что шаг кобылки нерезв, что заря застанет его в пути, в деревню придется въехать с рассветом, и у собравшихся на валку леса крестьян из соседних сел найдется повод почесать языки в ожидании лесничего. Поэтому и гнал он Гнедую, которая и без того хрипела, брызгаясь пеной во все стороны. Гнал не жалея, даже не думая о бедном животном, потому что мысленно то и дело возвращался к словам Шиповника: «Если что, мы тебя даже из-под земли достанем. И тебя, и всю твою семью. Так и знай…» Сказано это было не ему, а Стасису, но ясное дело: дочку бранят, а сноха — сама догадывайся. Хорошо верить бы в бога. Неважно, в какого, пусть даже в турецкого, лишь верить свято, молиться ему и надеяться, что твои молитвы дойдут до него, будут выслушаны и придет к тебе помощь с небес, случится чудо… Выкуси-ка! Скорее собственные уши увидишь, чем дождешься чуда.
Вороны еще спали, даже не каркнула ни одна, когда он въехал во двор, однако ночь уже была на исходе, а может, это ему только показалось, потому что в собственном доме и с закрытыми глазами светло. Женщины, видать, и не ложились вовсе: едва он въехал во двор, они выскочили на крыльцо в одних рубашках, словно из горящего дома, но он нетерпеливым, повелительным жестом погнал их назад в избу, поспешно распряг Гнедую и, скрутив из соломы жгут, долго растирал спину, бока разгоряченной кобылки, похлопывая, говорил животному ласковые слова, словно благодарил за огромную услугу.
— Потом не забудьте напоить Гнедую, — сказал уже в избе.
Женщины прямо впились глазами в его лицо — так им хотелось услышать утешающее, успокаивающее слово, но такое слово, возможно, прозвучит только вечером, когда вернется Стасис, а пока и у самого Винцаса было такое состояние, словно он в колодец свалился: и выбраться не может, и держаться уже нет сил. Марии было не привыкать, знала, что теперь из него и клещами слова не вытянешь, поэтому она только вздохнула и кинулась разжигать плиту, готовить тесто для блинов. Агне же все смотрела на него, и от этого взгляда уходил пол из-под ног, тесной становилась одежда. Потом Агне села рядышком на лавку, положила свою ладонь на его руку. Тепло изящной руки с тонкими пальцами обдало все тело, во рту пересохло. Невольно другой рукой закрыл тонкую кисть, нежно гладил и сжимал, говорил что-то бессвязно, утешая и уверяя, что все обойдется, что иного пути нет, что пусть стиснув зубы, но надо вытерпеть, не отчаиваться. Он и сам не слышал себя, мысленно выговаривая совсем другие слова, и от них кружилась голова, темнело в глазах, хотелось произнести их вслух, во весь голос, но он повторял и повторял пустые, чужие слова, охваченный близостью Агне, говорил вопреки собственному желанию и воле, клонился в ее сторону, словно подрубленный, пока не раздалось:
— Чего там бормочешь, как нищий молитву. Если не можешь объяснить по-человечески, подержи все это при себе.