Седьмая глава
Из горшка, подвешенного на перекладине над печкой, полезло вязкое тесто. Я лежал и смотрел на закопченный горшок, на вытянутый язык теста и поражался своему равнодушию. Раньше я вскочил бы с лежанки и кинулся растапливать печурку, потом стал бы месить тесто, а сегодня — на все наплевать. Сквозь сон я слышал, как вставал Юлюс, как он возился у костра, потом — как затрещали горящие поленья, а сам только перевернулся на другой бок и накрылся с головой одеялом. Но сон больше не шел. И какой уж тут сон, если во дворе вовсю стучит топор. Небось мой непоседливый друг опять что-то вытесывает, мастерит. Казалось бы, за эти месяцы предостаточно всего наколочено да натесано, больше не выдумаешь, а он, видите ли, выдумал, нашел себе новое занятие. И пусть. А с меня достаточно, с меня даже больше чем достаточно. И я буду спать целый день напролет, пусть он там хоть камни тешет или дробит…
Бух! — грохнуло обухом в стену избушки, а потом:
— Вставай, лазарь! Тебе что — собаки кость в постель притащили? Ишь, разоспался?!
Как же, поспишь тут… Теперь пристанет, не даст покоя. И зачем мне все это? Зачем?
У зимовья — целый мясокомбинат. Ну, допустим, и не целый, а так, филиал. На сколоченных козлах натянут брезент, в который мы обычно складываем рыбу и возим домой на лодке. Теперь на нем разложены небольшие, с ноготь величиной, кусочки мяса. Под брезентом тлеют ольховые сучья, от них валит густой и душистый дым, а сверху мясо подвяливается на солнце. На пне кучкой сложены добела выскобленные лосиные кости. А на привычном месте пылает второй костер, над которым пекутся проткнутые вертелом лосиные губы. Время от времени капля жира падает на уголья, шипит и плавится, распространяя аппетитный запах, и я чувствую себя дармоедом и негодяем — Юлюс трудится, а я валяюсь и смотрю сны…
— Умывайся и — приступим! — Юлюс показал на пень, накрытый свежеобтесанной доской — что-то вроде изысканного барского подноса, — на которой задорно блестела бутылочка спирта и наши неизменные оловянные кружки.
— С самого утра?!
— У нас что дни, что ночи… — как-то подозрительно весело и с неестественным пафосом протянул Юлюс, а так как я ничего не ответил, он продолжал: — А почему бы нам не устроить маленький праздник? Третий месяц, брат ты мой, как мы с тобой вкалываем будь здоров. Шабаш! Пора и честь знать.
— Тесто из горшка вылезает, — промямлил я, поскольку хлебопечение — моя обязанность.
— Пока ты умоешься, я управлюсь с этим окаянным тестом! Кстати, как вашему величеству прикажете подавать лосиную губу — с кровью или насквозь пропеченной?
— Может, все-таки насквозь… — пожал я плечами, а про себя подумал: «И что это его так разбирает…»
— Осмелюсь заметить: не имеете понятия! Лосиная губа — исключительно с кровью! — оживленно протараторил он и мгновенно скрылся, ловко юркнув в сторожку, затем выскочил оттуда с горшком теста, а меня погнал мыться. «Не терпится приложиться, гм…» — подумал я грешным делом. Шутки шутками, а кто его знает, на что он способен в подпитии. Если вдруг взыграет в нем правдоискательский пыл и ему вздумается доказывать свою правоту кулаками — на самой высокой лиственнице от такого не спасешься. Стряхнет тебя с дерева, как спелую грушу.
Все лето по утрам мы купались в речке, но в последнее время, когда по ночам подмораживало, мы начали отступать от своего правила. Однако сегодня я решил: окунусь-ка разок. Может, больше и не доведется, ночи все холоднее, по утрам река курится, точно под ней кипят адские котлы, вдоль берега уже тянется кромочка белого льда, и тает она только около полудня, не раньше. Сегодня она еще держится, хотя солнце уже довольно высоко. Вода обжигает, как чистый спирт. Я, вроде пожилой тетеньки, приседаю разик, два, три — окунаюсь, а потом стремглав, скользя на камнях, лечу на берег. Не человек, а мокрая курица, ей-богу. Зато вся сонливость и хандра мигом испарились, точно их и не было. А Юлюс уже замесил тесто, хлопочет у костра. Переложил ком теста в объемистую жаровню, накрыл высокой крышкой и поставил на уголья. Потом набрал мелких, уже подернутых золой угольков и высыпал целую лопату на крышку жаровни: пусть не только снизу и сбоку, но и сверху получится румяная корочка.
— Ну вот, — сказал он, глубоко вздохнув. — Теперь можно и отпраздновать.
Он выдернул из земли вертела, на которых пеклось жаркое, поместил это изысканное блюдо на только что сооруженный стол, потом вдруг хлопнул себя ладонью по лбу, живенько забрался по приставной лесенке в наш лабаз и принес банку компота. Вот это жест! Размах, точно у подгулявшего купца. Мы же уговаривались не трогать компот до начала охоты. Сейчас еще можно собрать ягод, на худой конец — заварить брусничный лист, а зимой что станем делать, если уже теперь начнем лакомиться компотиком? Но Юлюс нынче такой, что я боюсь ему возражать. Снует туда-сюда, точно ему кое-куда пропеллер вставили, честное слово: на месте не устоит, все бегом да бегом, старается, суетится, размахивает руками. Придется, видно, хлебнуть с ним лиха — добром такое не кончается… Но все мои опасения развеялись как дым, едва мой друг налил в кружки спирта, разбавил компотом, перемешал ложкой и произнес:
— Давай выпьем за Янгиту! Сегодня ее день рождения.
Это было настолько неожиданно, настолько ново, что я онемел. Смотрел на сияющее лицо Юлюса, на его ясно-голубые глаза, кудрявую льняную бороду и чувствовал, как в горле нарастает острый комок, как что-то щиплет, разъедает глаза. Я и раньше волновался при виде счастливых людей, но сегодня это было не просто умиление. Я был и растроган, и в то же время испытывал зависть. Совестно признаться, но то была самая черная зависть, которая вызвала это сильное волнение. И как иногда со мной случалось, я почувствовал себя висящим высоко в небе и взирающим оттуда на землю. Видел себя в безбрежной тайге рядом с сияющим, блаженным от счастья Юлюсом и в то же время видел черепичные крыши Вильнюса с птичьего полета. Видел узкую улочку старого города, средневековый дом с замкнутым двориком, кривую яблоню, сплошь усыпанную розовыми цветками, и себя самого, затворяющего за собой дверь и уходящего прочь.
— Соскучился? — спросил я.
— Я всегда без нее скучаю, — проговорил, внезапно посерьезнев, Юлюс. А потом добавил: — Мы всегда этот день отмечали вместе, а в этом году сам знаешь, как все сложилось…
— И я подвернулся.
— Нечего греха таить — и ты подвернулся. Я иногда задумываюсь: к добру или не к добру я тебя встретил.
— С чего это ты?
— А с того, что иначе не бывает. Когда люди общаются долгое время, не день и не два, чаша весов, так сказать, обязательно тяжелеет, вопрос в том, какая чаша — добра или лиха. Ты чего лосятины не попробуешь?
— А ты?
— Вот я и спрашиваю. А может, перед тем выпьем еще по одной, а?
— Не многовато ли будет?
— Смеешься?!
— Я не против.
— А мне сегодня сам бог велел. Такой день.
— Как вы познакомились?
* * *
— Лежал я тогда в больнице. Помнишь, я тебе рассказывал про свое первое соболевание, когда мы остались в тайге без хлеба и без горсти муки, а самолет так и не прилетел по вине этого гада Крутых? Так вот, уложили меня в больницу с сильнейшим воспалением легких. Почти неделю провалялся в бреду, изредка приходил в сознание. Все тогда свалялось в одну кучу, и я еще долго потом не мог разобрать, где бред, где настоящая жизнь. Сущий кошмар, какая-то каша… Представляешь: и вот подходит к моей койке девушка. Красавица. Стоит у изголовья, долго смотрит своими черными глазами, трогает мой лоб — весь в испарине, гладит слипшиеся волосы, а потом улыбается этак и говорит: давай глазами обменяемся. Ну, хотя бы один глаз свой отдай мне… Сказала эту глупость, а сама сгинула. Я ведь только на минутку закрыл глаза, а открываю — ее уж и нет. Не слышал даже, как дверь затворилась. Исчезла. Как сон, правда? А может, это и был сон? Позже, когда температура упала и я перестал бредить, часто вспоминалась та девушка, и как трогала мой лоб прохладной ладонью, и странные ее слова. Обидно было, что все это был только бред, галлюцинация. А однажды в «тихий час» просыпаюсь и вижу: опять она. Опять стоит в изголовье койки и смотрит, только сейчас ничего не говорит, ладонью не трогает. Улыбнулась как-то невесело и вышла, ни звука не проронила. Ни шагов ее я не услышал, ни стука двери, ни малейшего скрипа. Я не верил своим глазам, сел на постели и сижу, а рядом со мной лежал старичок один, эвенк, он и спрашивает: «Ты чего, парень, может, надо что-нибудь?» Я и спросил у него: «Дяденька, был кто-нибудь в палате?» Старичок весь расплылся в улыбке, всеми своими морщинками просиял. «Внука мой приходил», — говорит. «Внук? Парнишка?» Это я допытываюсь, а сам ничего не понимаю. А старик сердится: «Какой парнишка, он — девушка, ведь говорю тебе: внука мой, Янгито. Очень добрый девушка».