Мэтт еле удержался от того, чтобы отшатнуться вместе со стулом, как от плевка в лицо.
— Вы умеете ненавидеть, — признал он.
Бернс самодовольно кивнул:
— Мозги у большинства так задурены той фигней, что им впаривают в детстве, что они даже не замечают своей собственной тупости. Я выглядел точно так, как они меня называли: ублюдок. Я даже не вырос… наверное, хотел оставаться маленьким, чтобы меня никто не заметил и не начал травить, выдумывать клички… Только это было еще хуже: мне даже кличек никаких не выдумывали. «Эй, ты, иди сюда!». Так моя приемная старая ведьма меня кликала. И наставляла свою клюку, как перст господень. И, блин, это было больно, когда она в меня ею тыкала! Это было больно, когда она меня ею лупила! Сама заставляла молиться, а сама с проклятьями лупила. Угу, это сделало меня уродом.
Он поднял на Мэтта ледяной взгляд:
— Тебя-то, красавчик, никто не мордовал.
— Не стоит быть так уверенным.
— Ты, типа, и вправду замордованный, да?
Мэтт промолчал.
— Ты все еще ходишь в церковь?
— Не… слишком часто.
— Ясно: блудный сын отпал, но никак не может оторваться от сиськи матушки-церкви, э?.. Тогда какого черта тебе так важно, правду я говорил насчет отца Фернандеса или нет?
— Если это правда, зло должно быть наказано.
— Ага, щас. Правду никто не любит, особенно о себе. — Бернс опять выпятил губы. Его указательный палец чертил на столе невидимые иероглифы. — А почему бы мне врать? Зачем?
— Вы перевернули с ног на голову весь приход. Ваши непристойные звонки были просто уловкой — вы никакой не маньяк, но вам хотелось отвлечь монахинь. Все ваши выходки были умелыми трюками, чтобы никто не догадался, что вашей настоящей целью является мисс Тайлер. Так что и ваш шантаж может быть всего лишь очередным отвлекающим маневром, чтобы заставить отца Фернандеса держаться подальше от ее дома.
— То есть, он не побежал с этим в епархию, ага? И это тебя насторожило. Заставило тебя засомневаться, да, Матфей?
Мэтт пожал плечами:
— Однако, если это правда, и если вы так ненавидите приход Девы Марии Гваделупской и церковь вообще, как утверждаете, тогда почему до сих пор не представили никаких доказательств?
— Я задумал кое-что получше.
— Или вы опять играете. Разыгрываете из себя шантажиста точно так же, как разыгрывали телефонного маньяка, когда переполошили монахинь. Так же, как разыгрывали из себя сатаниста, когда распяли кота.
— Ты думаешь, я просто играю, да?
— Не знаю. Может, вы мне скажете?
— Я не собираюсь тебе ничего говорить, Матфей. Я свободный человек. Ты мне не следователь тут, и не надзиратель, и не психотерапевт, и даже не исповедник. Я тебе даже намека не обязан давать. И, кстати, что бы ты сделал, если бы у тебя были-таки доказательства?
— Я бы постарался, чтобы это дело расследовали.
— Кто? Церковь? Три ха-ха. Ты прекрасно знаешь, как они всю жизнь прячут свое дерьмо под рясой. Годы и годы растления невинных детей — и все, что они делали, это отправляли согрешившего святошу в какой-нибудь монастырь замаливать грехи.
— Сейчас они чистят свои ряды.
— Да потому, что им пришлось! Это все выплыло в прессе. Горячая новость, которой сто лет в обед. Оказалось, что все это тянется долгие годы, ах, боже мой, а мы и не знали!.. Я знаю, зачем ты приперся. Ты не хочешь открыть правду, ты хочешь ее закрыть. Меня от тебя тошнит. Как только какой-нибудь из ваших попадается на грязных делишках, вы моментально стараетесь замести мусор под ковер. Долбаные лицемеры, вам бы только поучать всех вокруг, совать везде свои поганые носы, а дерьма на своем собственном заднем дворе вы не чуете! А бабы — самые худшие лицемерки.
— Может быть, это потому, что женщины слабы, а аура церкви, принадлежность к ней наделяет их неким превосходством над окружающими.
— Аура — это, типа, то же самое, что нимб? Благословенная Дева Мария в белых одеждах со своими опущенными глазами так же слепа, как наша дорогая юстиция. Закон — такое же барахло. Ты что, не знаешь, что все они прячутся за бабскую юбку, потому что это типа символ целостности?.. Ага. Церковь — мужская игра, у церкви есть власть, но теперь церковь висит на волоске, и ты вместе с ней, не зная, какой следующий грязный скандал вылезет на свет. Ну, так просите — и допроситесь, стучите — и достукаетесь, понял, Девайн?
Его издевательский парафраз Нагорной проповеди заставил Мэтта вздрогнуть.[10]
Бернс расплылся в улыбке и добил его мастерским выпадом в духе продвинутого адвоката:
— Что касается нашего дорогого отца Рафа-аэля Фернандеса… имеют ли мои обвинения почву под собой? Есть ли у меня доказательства?.. Хм-м-м… — И он триумфально закончил: — Угадай!
— Что ж, я понимаю, у вас есть основания никому не доверять.
— Не подставляй другую щеку, чувак. Когда я попробовал, мне надавали по обеим. Они все так делают. Используют религию, как дубинку. Или клюку. Младенец Иисус грядет, и по одному окошечку в календаре открывается каждый день в Адвент до самого Рождества,[11] и бесконечные истории про непорочное зачатие и святое рождение, и все эти волхвы, и пастухи, и волы их, и даже долбаные ослы их… Кто был младенец, рожденный на глухой окраине, в загоне для скотины?! Я сам — младенец Иисус, и мне не нашлось места ни на одном постоялом дворе.
В прежние времена Мэтт бы остолбенел от этого богохульства. Но сейчас он вынужден был признать, что в словах Бернса есть своя правда.
— Эх, вы, лоялисты, с вашим резиновым святым терпением, — пробормотал тот, как будто внезапно успокоившись.
— Не надо меня недооценивать, — сказал Мэтт. — Я продукт католической школы. Я был… связан с церковью всю мою жизнь.
— Вот то-то же. Только я никогда им не подходил: я был ходячий символ греха, незаконнорожденный ублюдок. Лицемерие — вот что такое эта ваша церковь. Глянь на всех этих извращенцев-падре, которые проводят мессу и трахают алтарных служек в одно и то же воскресное утро!
— Это и есть отдельные извращенцы. Не все такие. Вы, я думаю, можете вспомнить множество хороших священников и достойных монахинь из ваших школьных времен.
Бернс фыркнул:
— Можно, я сблюю? Школьные времена!.. Слушай, мальчик-колокольчик, тебя вообще что-нибудь способно разозлить?
Мэтт ответил без промедления:
— Я вам не советую это проверять.
Бернс глянул ему в глаза и, наконец, заткнулся.
Но Питер Бернс таки достал Мэтта. Этот разговор был похож на долгую, тягучую ночь души, беседующей со своей собственной темной стороной.
Когда-то, будучи юным и неиспорченным, Мэтт до одури боялся церковной страшилки: постоянного присутствия дьявола, подбивающего людей на дурные поступки. Питер Бернс воскресил эти детские страхи, он был именно таким, каким Мэтт старался не быть: злобным, мстительным, ничего не прощающим, источающим гной убийственной ненависти, грозя заразить им каждого, кто попадется ему на пути.
Через полчаса после отбытия этой тюремной повинности Мэтт уже был в своем любимом месте отдыха и восстановления — хотя бы для медитации, если уж не для молитвы. Молиться он давно, похоже, разучился, но это место, по крайней мере, приводило мысли в порядок.
Вокруг него сквозь заросли кактусов вились дорожки, засыпанные песком пустыни. Песок был слегка волнистым, создавая иллюзию крохотных холмов и долин. Несмотря на то, что группы туристов зачастую исследовали здешний ландшафт одновременно с Мэттом, иногда ему удавалось побыть тут одному. А иногда их присутствие и болтовня, назойливые, как беличье мельтешение, мешали ему сосредоточиться, привнося в его уединение напоминание о существовании всего остального мира.
Мэтт, конечно, не собирался есть кузнечиков[12], но все же чувствовал себя здесь вдали от мирской суеты больше, чем где-либо еще в Лас-Вегасе. Вдобавок, как и все, кто приходил в этот уединенный сад терний, он получал допуск в него бесплатно.