Не видел, не слышал Кешка, как они свое черное дело сделали. Опомнился, в себя пришел, когда Жаманкулов начал деньги делить, что из карманов у Потапенко вытащил. Протянул он Ваське несколько ассигнаций и говорит:
— Сматывай удочки! И чтобы тебя в Жаксах больше не видели. Расколешься — под землей найду!
Васька ушел, а Кешка лежит на топчане — ни живой ни мертвый. Жаманкулов взял топор, подошел к нему, думу думает. А Кешка уже со светом белым прощается, у всех, кого в жизни обидел, мысленно прощения просит. Но слышит: отошел Жаманкулов. И вдруг боль острая в бок, будто нож туда воткнули. Закричал Кешка как резаный, вскочил. Перед ним кочегар с вилкой в руках стоит, смотрит испытующе. Кешка зажал рану рукой, всхлипнул.
— Ты чего, Кайрат? Больно ведь!
— Дрыхнешь, шакал вонючий! Уголь привези!
— А где Васька? — продолжал играть под «дурачка» Кешка.
Жаманкулов еще раз с подозрением взглянул на него, но начал все же успокаиваться — не так нервно уже играли желваки на скулах.
— Ваську хохол сговорил на Украину ехать. Оба ушли часа два назад. А ты меньше разлеживайся — не в санатории Пицунда!
После той злополучной ночи Кешка, чтобы у Кайрата подозрений не возникло, еще неделю околачивался в центральной котельной, а потом от греха подальше на вокзал перебрался. Через несколько дней начальник медвытрезвителя подобрал его за гастрономом пьяного и замерзающего. Оформили документы в наркологическое отделение, а когда Кешка из Аркалыка вернулся, Жаманкулова след простыл.
Второй год живет Кешка с этой тайной, десятой дорогой обходя центральную котельную. Искали, не искали Потапенко — того он не знает, но все тихо в Жаксах, никаких страшных слухов об убийстве. Первое время мучился Кешка: а ну как докопаются — и ему не поздоровится.
«А при чем здесь я? — успокаивал он себя. — Спал пьяный, ничего не видел, не слышал».
Когда давила тоска, что особенно часто случалось в последнее время, с ним начинала играть в пятнашки совесть.
«Не будь барахлом — заяви в милицию!» — подзуживала она его.
«А пошла ты?!.. — отвечал он ей. — Я никого не убивал. Надо легавым — пусть сами ищут».
Она не унималась:
«А если тебя, как Потапенко?»
«Ну и хрен с ним! — злился Кешка. — Мне от этого потом ни холодно ни жарко».
Не совести своей он боялся, а Жаманкулова — пока милиция того найдет, он Кешку скорее сыщет. Убрать бича — чего проще? Кто его искать станет?
— Наливай, Митяй! Чего му-му тянешь?! — проворчал разозленный на весь свет Кешка.
«Вальты вразбежку пошли», — решил про себя Митяй и налил Кешке вина граненый стакан до краев.
Незаметно пролетела весна, и к концу мая было так жарко, как обычно бывает в этих местах в июле. Вся страна готовилась к Олимпиаде, на которую так мечтал попасть Мануйлов. Но Кешке было наплевать на все это с высокой сопочки, он и не вспомнил бы об этом, если бы не купил ситцевое кепи с эмблемой «Москва-80», спасая голову от яростного солнца. Что-то похожее на жалость к себе шевельнулось в нем, когда он в магазине вертел дешевенькое кепи в руках, но не дал тоске разрастись, потому что дел стало невпроворот.
После зимней спячки Кешка с необыкновенной легкостью брался за любую работу: редакцию побелить — пожалуйста, на элеваторе воду из нижних галерей таскать ведром — кто против, ежели в стране на насосы дефицит, сортир почистить — почему бы и нет — деньги не воняют. Сашка, закончивший отопительный сезон и севший на девяносторублевую ставку, был рад Кешкиным заработкам и несколько раз сам бегал в гастроном. Жаксынские начальники и начальнички, которым позарез нужны были безотказные трудяги без больших запросов, весной обращались к нему ласково: «Кешка, сделай, пожалуйста!», «Кеша, друг, выручи!»
Но с наступлением времени весеннего призыва у Кешки пропал всякий трудовой энтузиазм, словно он сам собирался служить в армии. Имея новое кепи, ему неприлично стало ходить в рванье, он всего за полтинник купил в магазине уцененных товаров белую рубашку фасона времен освоения целины, там же — за пять рублей туфли с невообразимо широкими и круглыми, загнутыми, как у клоуна, носами. Брюки же, почти новые, с небольшой дырочкой под коленом подарил ему Сашка.
Принарядившись, критически оценив себя в зеркале, Кешка решил, что вполне сойдет за фраера, и переехал на новое место жительства — на железнодорожный вокзал.
Время от времени — раз в неделю, а то и чаще — отправляли отсюда партии призывников. Проводы после домашних застолий переносились на перрон с морем бухла и горами закуски — от такого богатства и от щедрой по пьянке русской души перепадало и Кешке. Проводы пускались в пляс, слезы и драки, но в этих трагикомических мероприятиях Кешка участия не принимал. Он скромненько пристраивался к семейному торжеству под акациями или в салоне автобуса, говорил одну-единственную фразу: «Я тоже служил», и этого было достаточно, чтобы стать полноправным участником застолья или даже членом семьи.
«Выпей за нашего сыночка!» — исходя пьяными слезами, предлагала какая-нибудь мамаша.
«Напутствуй солдата!» — требовал папаша, покачиваясь на неверных ногах, как подсолнух на ветру.
Кешка выпивал и напутствовал от имени жаксынской общественности.
Но не только этим вокзал для Кешки был привлекательнее Сашкиной конуры. Главным образом — обилием пассажиров, которые отличались от обычных людей коммуникабельностью и щедростью: Кешке перепадало и поесть, и закурить. Если и бывали неудачные, голодные дни, он не переживал. Соберет десяток бутылок по кустам и шикарный обед в кафе. А летней квартирой ему служил стог соломы на краю поля в километре от вокзала.
Любимым местом Кешки в окрестностях станции был скверик возле железнодорожной водокачки. После одиннадцати утра там собирались похмельные мужички. Всем, кто хотел выпить, нужен был стаканчик. А уж солененький огурчик как нельзя кстати приходился в этой ситуации. Стаканов Кешка сколько угодно мог натаскать из кафе, а целое ведро огурцов ему безвозмездно ссудила вокзальная буфетчица, так как огурцы у нее к весне заплесневели. Кешка старательно вымыл их под колонкой и хранил на «летней квартире» в рассоле. В сквер носил огурцы в целлофановом мешочке, сам не съел ни одного, потому что они были предметом его бизнеса. Он предлагал мужикам стаканчик и огурец, за что те оставляли ему кто сто, а кто и двести бормотухи. К Кешке так привыкли, что чуть не принимали его за официального содержателя сквера и не возмущались бы, если бы Кешка вдруг ввел гривенник пошлины за вход в скверик.
К полудню у Кешки кончались запасы огурцов, а сам он с трудом добирался до стога. Путь от скверика до своей «летней квартиры» был самым большим неудобством в его безоблачной майской жизни.
Он не рисковал спать в скверике или на вокзале, не желал жертвовать в пользу милиции хотя бы одним майским днем, милым сердцу бича. Обычно после дежурства в скверике, с которого возвращался на заплетающихся одна за одну ногах, он часа три отсыпался в стогу. Возвращался на вокзал расстроенный похмельными последствиями, с тусклым взглядом, в измятых в гармошку брюках и соломой в волосах. Кешка бежал в скверик, вытаскивал из тайника в кустах грязный мешок с бутылками, которые насобирал за день, и вприпрыжку — аж бутылки позванивали — летел в посудоприемный пункт, чтобы успеть до закрытия. Получив деньги за бутылки, он причесывался огрызком расчески, стряхивал с одежды пыль и с достоинством шел в кафе, где брал двести вина, выбивал чек на котлету и четыре кусочка хлеба, сидел долго, с независимым видом потягивая бормотуху из граненого стакана, с толком закусывая — до самого закрытия, пока его не просили очистить помещение.
Летели дни, похожие друг на друга. Незаметно пришел июнь. Уходили на службу последние призывники, Кешкин бизнес в скверике беззастенчиво перехватила проворная бабка, живущая у гастронома, и Кешка уже подумывал о смене дислокации. Еще несколько дней он по инерции жил на вокзале, будто ждал какого-нибудь особенного случая.