И дождался. В субботний день случилась в Жаксах свадьба с купеческим размахом. Жених с невестой уезжали то ли к ее, то ли к его родителям. Кешка попался на глаза подвыпившему жениху, и тот заставил его пить за здоровье носатой своей невесты, пока Кешка не свалился с ног, едва добравшись до кустов акации. Он впервые потерял бдительность, но милиционеры, дежурившие на вокзале, узнавали известного в Жаксах бича, равнодушно проходили мимо. Бич Кешка не был социально опасным и никогда не угрожал общественному порядку.
Кешка проснулся, когда уже рассветало. В здешних местах даже летние ночи — прохладные, поэтому у Кешки зуб на зуб не попадал. На перроне пели, вернее, пел кто-то один, и Кешке почудилось — очень знакомым ему голосом. Он прислушался к этому голосу с искусственной хрипотцой, который надрывался под простенькие аккорды на гитаре.
Протопи ты мне баньку по-белому,
Я от белого света отвык.
Угорю я, и мне, угорелому,
Пар горячий развяжет язык.
«Арнольд! — вздрогнул Кешка. — Откуда он здесь взялся? Опять в шабашку приехал?»
На четвереньках он стал выбираться из акаций. Шатаясь, вышел на перрон, и все поплыло перед его глазами: земля и небо, железнодорожные составы и дома. Разламывалась голова, будто кто-то хватил его ломиком по темени, когда он спал. В минуты глубокого похмелья на него накатывала такая безысходность, что он ненавидел себя, ненавидел свою беспутную жизнь, ненавидел все на свете; от великой ненависти этой возникало желание повеситься, утопиться, броситься под поезд, чтобы одним махом покончить и с болью в голове, и со смертной тоской. Он уже как будто решался на что-то, стоял между путей, когда приближался к станции на большой скорости сквозной товарняк, но страх останавливал его.
Без того чтобы не опереться на что-нибудь, Кешке трудно было стоять, и он спустился на несколько ступенек вниз, сел на лестницу, ведущую к перрону, в стороне от вокзала.
За спиной прогромыхал на стыках поезд, набирая скорость, после того, как локомотив миновал станцию, и стук этот болью отозвался в сердце. Кешка помнит, Кешка хорошо помнит, что жизнь его кочевая началась с тревожной тоски, когда он стоял у железнодорожного моста за Липянами в тот самый злополучный день, начавшийся утренней ссорой жены с Лимоновной и его бегством через окно из дома. Только тогда мимо него пролетел пассажирский поезд, в котором сидели люди, уезжающие в незнакомые Мануйлову места, где, может быть, совсем не так тоскливо и безысходно, как в Липянах.
Он пришел на стадион как нельзя вовремя: любители спорта сбрасывались в круг, вытряхивая из карманов кто что имел в наличии: мятые трешки и рубли, мелочь — утаенные от жен деньги, выклянченные едва ли не на коленях на опохмелье или просто для того чтобы чувствовать себя равноправным членом тесной мужской компании. С этого по выходным начиналась выпивка — с двух-трех бутылок вина на пятерых-шестерых. Потом проигравшие в «попу» бегали по Липянам, занимали у знакомых деньги — и так до вечера, пока никто из пенальтистов не попадал уже по мячу, а вратарей самих надо было ловить, чтобы они не упали за черту ворот.
— Гена! — обрадовались друзья-спортсмены. — Вытряхивай карманы!
Мануйлов сделал жалобно-безнадежную гримасу, разводя в стороны руки, что означало: с меня нечего взять, кроме быстрых ног, но друзья-спортсмены были в курсе его семейного положения и не обижались.
— Тогда тебе бежать!
Геннадий, возвратившись из гастронома, был удивлен, увидев разминающихся на поле футболистов. В кои века липнянцы собирали команду! Воскресные планы их компании несколько менялись, но неплохо было вместо надоевшей «попы» посмотреть футбол.
— Что за игрушка предстоит? — спросил он у друзей.
— А ты не знаешь, что ли? На кубок области с заводом «Дормаш».
Мануйлов как-то равнодушно, без всяких внутренних эмоций вспомнил, что с командой «Дормаша» работает его однокурсник и друг Леша Аксентьев. Он еще не знал, что Леша, сам того не подозревая, сыграет в его судьбе роковую роль. Конечно, не впрямую, косвенно. Да и при чем здесь Леша?
После игры, в которой победила Лешина команда, Мануйлов с Аксентьевым отошли за вагончик-раздевалку, чтобы поговорить по душам, вспомнить студенческие годы. Геннадий рассказал другу о своих мытарствах, незадавшейся жизни, и Аксентьев расстроился
— Вот уж не ожидал! — удивился он. У тебя-то, думал, все в ажуре.
— Не пофартило, — уныло ответил Геннадии.
— Завяжи с этим делом. — Леша щелкнул пальцем по своей шее.
— Толку… Я на такую мель сел, что никаким буксиром не вытащить.
— Что ты отходную себе играешь?! Мне не легче было — выкарабкался. Квартиру получил, кое-какие деньжата завелись.
Геннадий усмехнулся.
— Тебя же паханы на весу держали, теща подкидывала. А мне нужно своим горбом.
— Но ты же мужик, елки-палки!
— A-а!.. Надоело все до едрени-фени. Уехать куда глаза глядят! — Мануйлов безнадежно махнул рукой.
— И езжай. На БАМ, к примеру. Три года попашешь — из нужды вывернешься.
— За какой я туда поеду? У меня денег дома — рубль с полтиной!
— Вот что, Гена. Если надумаешь ехать, я тебе с деньгами помогу. Займу рублей двести — через год вернешь. Адрес мой знаешь? — Аксентьев засобирался — ему посигналили из автобуса.
— Знаю. Спасибо, Леша, на добром слове!
— Заезжай! — убегая к автобусу, крикнул Леша. Под вечер у железнодорожного моста, где Геннадий под сенью ив выпивал со своими друзьями-спортсменами, он твердо решил, что поедет в Тынду — уж очень обнадеживающе выстукивали на стыках колесные пары пассажирского поезда.
Мимо Кешки, взявшись за руки, прошла молодая пара. Худенькая черноволосая девушка посмотрела на измятого, похмельного бича с испугом, ее спутник, розовощекий блондин — с презрением. Кешка не рассерчал, не обиделся даже на юношу; он лишь подумал, постучав ладонью по лбу, отгоняя боль к затылку: «А как посмотрел бы он, Гена Мануйлов, если бы лет восемь назад проходил бы под ручку с Верой мимо такого бича? Неужто с меньшим презрением?»
И представил эту картину: он с Верочкой проходит мимо бича, ну, скажем, мимо Митяя или Булата Длинного, и засмеялся, перебивая смех кашлем и иканьем. Он смеялся не оттого, что ему было смешно, — разыгрались нервы. Он вскоре проглотил смех и всхлипнул, словно собирался заплакать. Подлетел со стороны степи ветер, лизнул его в лицо, будто собака, пожалевшая хозяина. Кешка оперся руками о колени, пытаясь подняться, и ему показалось, что его грязные руки с обкусанными ногтями покрываются густой рыжей шерстью. Он испуганно сбросил руки, вскочил.
«Вот так, наверное, сходят с ума», — подумал он.
Кешка спустился с лестницы, пошел к колонке. Как долго ни держал он голову под ледяной струёй воды — большого облегчения это не принесло. «Отчего заболел — тем и лечиться должен», — повторил он уже давно усвоенную истину и стал вычесывать обломком расчески соломинки и сухие травинки из волос, потом снял с себя рубашку, выбил ее о ствол тополя. Он знал, для чего это делает: сейчас пойдет на перрон, подойдет к Арнольду (он был уверен, что пел Раткевич), может быть, у него найдется сто граммов вина или водки для старого друга. Кешка усмехнулся про себя: уж кем-кем, а другом он Арнольду не был.
Арнольд, а он, верно, приехал в шабашку — иначе ему в этих степях нечего делать, — мог в любую минуту исчезнуть с перрона. Он ждет, видимо, попутного транспорта до какого-нибудь совхоза, может быть, до Кендыктов, где они шабашничали четыре года назад. Раткевич и его бригада могли уже уехать, потому что не слышно было бренчания гитары и его голоса, а вместе с Арнольдом исчезнет надежда и на раннюю опохмелку. Но Кешка не спешил, он будто нарочно истязал свою плоть, истерзанную похмельной болезнью, — сел на лавочку, с трудом раскурил влажный, подобранный у колонки бычок. Он уверен был, что придет на перрон, но оттягивал эту минуту — ему было страшно, он боялся Арнольда — об их приятельских взаимоотношениях напоминал выбитый бригадиром зуб.