— У меня из рук книжка выпала, как только я это увидел. Как у тебя мыло.
Но будущий ученый, воспитанный на лучших иллюстрированных изданиях, на фильмах о Тарзане и на рассказах о том самом знаменитом ТВ, которое появилось десять лет спустя, как бы закрыл глаза и с поразительным самообладанием взял себя в руки. Отныне на чужестранца обратились все дерзновенные помыслы юного героя: он жаждал свести с этим злодеем счеты, уложив его метким выстрелом на скаку. Это было так опасно — ведь герой был еще совсем юный. И я, признаться, завидовал именно этой его храбрости, а вовсе не тому, что он начитался всякой всячины про разные страны. Он создал в своем воображении безупречный образ белого ковбоя, хотя, вероятно, и страдал от сознания, что навсегда сам он останется второсортным «черным» ковбоем. Сказки моего народа приводили его в замешательство, а потом стали смущать и меня, потому что со временем он убедил меня, что наши с ним прадеды оказались совершенно несостоятельными по части изобретения пороха. И поскольку он, конечно, повторял жалобы своего старшего брата, что, мол, в наши дни всякие злодеи не проявляют никакого уважения к собственности, нетрудно было догадаться, что молодой священник и сам лелеял некие туманные романтические мечты, иначе он не позволил бы ковбою зачитываться всякой мурой. Так вот, когда вождь, прибегнув к жестикуляции, ткнул указательным пальцем, объявляя сапожнику, что ему предстоит убраться из деревни, священник и ковбой сложили дымящиеся пистолеты на стол и торжествующе скрестили на груди руки.
Изгнанный столь бесцеремонно, сапожник исчез так же внезапно, как появился. Мне казалось, что я наяву вижу, как старик свертывает свою драную палатку, бросает в мешок неизвестно чьи башмаки и туфли, а вслед за ними и ящик с инструментом и поспешно уходит в забвение по пустынной государственной дороге — Мванги рассказал мне об этом. Уходит в забвение. Казалось, что я вижу его согбенную спину и бурые лохмотья. Выгнали его под вечер, и мне чудился отсвет заката на его лице. Без удостоверения личности, никому не нужный, подозрительный старик. Джимми громко лаял на «академика», и я не мог избавиться от ощущения, что и сам я каким-то образом причастен к тому, что сапожника прогнали.
Но он вернулся. Вдруг появился неведомо откуда. Только на сей раз он считался личным другом окружного начальника Робинсона, который где-то наткнулся на него. К тому же, видимо, — толком никто ничего не знал — ему было позволено поселиться в любом месте, где он пожелает. Так он и сделал. Может, это было просто совпадение, а может, расчет или открытый вызов — точно не скажу. Но только участок, который он теперь выбрал, принадлежал бывшему ростовщику Нгуги, который был застрелен два дня назад. Детей у Нгуги не было, а жена давно сбежала к другому, потому что Нгуги был чудовищно скуп. Так оказалось, что прямых наследников у него нет и на участок пока что никто не претендует. Редкий случай. Обычно у всех обнаруживались вдруг никому до тех пор не известные сыновья, которые немедленно начинали точить ножи, а дочери — подсыпать друг дружке яд. А на богатство Нгуги, если таковое имелось, как будто было наложено табу. Покосившаяся хижина — вот все, что мы увидели, а мы-то думали, что нам на зависть он отстроит себе лучший в поселке деревянный дом. Странный он был человек, и, видно, неспроста его наследником — во всяком случае, на какое-то время — оказался этот чужак сапожник. Он поселился, нисколько не заботясь о репутации своего благодетеля. В тот день вождь как раз собрался сжечь хижину, вдруг, мол, жители селения приспособят ее под молитвенный дом, от них только и жди какой-нибудь неприятности. Увидев сапожника, вождь спрятался за спины охранников и стал подталкивать их вперед. Рядом, в долине, упражнялись в стрельбе другие охранники, а заодно рубили и ели сахарный тростник.
На информацию из первых рук я не претендую, поскольку как раз в это время, надев выходные шорты, мы с «академиком» отправились на прогулку за деревню. Мванги вышагивал, засунув одну руку в карман, а в другой держал сигарету, скорее всего украденную из лавки брата. Установив, что все его ковбои, убив злодея, достигают предела своих мечтаний в спальне героини, Мванги просвещал меня теперь по этой части. Я был ошеломлен; пожалуй, это был не такой уже неверный подход к объяснению мира взрослых. (Во всяком случае, с того самого дня моей сестрице Вэнгеси уже не надо было убеждать меня носить шорты.) Стрельба в долине стала для нас как хлеб насущный, мы перестали пугаться и не очень обращали на нее внимания, постепенно ко всему привыкаешь. В тебя еще не попали, и почему-то ты начинаешь верить, что с тобой не случится того, что случилось с твоими друзьями. Хотя смерть нет-нет да и напомнит о себе: то убьют твоего родственника, то друга.
Даже сейчас, когда мы стояли, поглощенные столь увлекательнейшим разговором, меня не оставляла мысль, что у Мванги, наверно, так же бывает: вернешься домой, увидишь, что твои родственники в целости и сохранности, и каждый раз вроде бы обрадуешься, как будто тебе преподнесли приятный сюрприз.
В наши годы мы все время раздумывали о жизни и смерти — быть или не быть? Да и как было не раздумывать, наткнувшись на мертвое тело на тропинке или обнаружив пятна крови на школьной парте? Мы говорили и смеялись, стараясь отогнать мрачные предчувствия и подозрения, уверяя себя, что, несмотря на все предупреждения родителей, мы можем быть друзьями.
Мы с Мванги медленно прогуливались, и меня вдруг осенила догадка, почему он читает ковбойские книжки. Родители у него умерли, он их даже не помнил, и он сам мог исчезнуть так же, безвестный и одинокий, как чужеземец. Других кровных родственников, кроме брата, у него в селении не было, а брат не упускал случая напомнить о своем великодушии и каждому об этом рассказывал. И Мванги ушел в свой собственный черно-белый мир, совершенно бескомпромиссный, для него были только хорошие ковбои и плохие — он шел, как паровоз по рельсам. Старший брат мало способствовал изменению этой позиции, ибо у святого отца тоже было приходо-расходное отношение к жизни; он четко делил людей на должников и кредитоспособных. Все остальные его действия определялись мудростью двух старых пословиц: «чужая душа — потемки», и «всякое сомнение есть грех».
Насчет сапожника он, скорее всего, был в сомнении. Если бы тот не разбил тогда палатку у него под носом, святой отец, вероятно, осудил бы тех, кто сначала избил чужестранца, а уж потом обнаружил, что он немой. Но разве знаешь, где найдешь, где потеряешь? А вдруг нарушитель границ оказался бы бродячим торговцем и стал бы сманивать у него покупателей? И разве сам факт, что он посмел разбить палатку на его участке, не был оскорблением местного священника, посягательством на его права? А ведь его уважает сам вождь и хвалит его своему другу окружному начальнику Робинсону! Непостижимый и недоступный людскому взору окружной начальник Робинсон. Все было в его воле. Она, к примеру, выражалась все новыми и новыми нашивками на рукаве вождя, соответствовавшими количеству корзин с яйцами от наших несушек, подаренных им окружному начальнику. Может быть, для кого-то эти приношения и были тайной, но только не для священника. Этакое проявление человеческой слабости, свойственной белым, равно как и черным. Мне ясно виделась эта картина (если, конечно, все это было правдой, ведь чего только в деревне не болтали): наш вождь преподносит окружному начальнику корзину яиц. Наверно, он дрожит от страха: вдруг его сейчас отчитают, а корзина с яйцами полетит ему в голову? Но окружной начальник удостаивал его своей милостивой улыбкой, словно признавая, что и белые иногда опускаются до уровня местных жителей. Затем он забирал корзинку с яйцами и обретал свое прежнее достоинство. Дружбой тут и не пахло. Была только одна опасность, что преподношение яиц превратится в обряд. Но это срабатывало, и тайные церемонии продолжались. Пока что другу окружного начальника Робинсона можно было не беспокоиться.