Расставив ноги и заложив руки за спину, Жулио разглядывал афиши у входа в Эден-парк. Он не отрывал восторженных глаз от фотографии полуобнаженной актрисы. Из рупора громкоговорителя, установленного на здании кинотеатра, доносились беззаботные бразильские ритмы. Прохожие сновали взад и вперед. К Жулио подошла торговка сластями. Больной мальчик купил у нее две галеты и леденцов. Оборвыши торговали из-под полы американскими сигаретами. Чистильщик сапог привязался к доне Манинье:
— Дайте пять тостанов, не хватает обменять на бумажку.
Ответа он не дождался. Протянув руку, повторил просьбу. У доны Маниньи не оказалось при себе мелочи. Чистильщик удалился посвистывая… Резкий звонок возвещал о начале сеанса в кино. Громкоговоритель умолк. Норберто терпеливо ожидал. В клубе Гремио директор больницы пил вино в обществе прекрасных дам. Дона Манинья увидела, как он поднялся и вышел. Она послала к нему Норберто. Оказалось, что сеньор директор имеет обыкновение посещать больницу в один и тот же час, и нелепо беспокоить его раньше. Они очутились там прежде него. Дона Манинья воспользовалась этим, чтобы поговорить с дежурным санитаром. Она обстоятельно, не пропустив ни одной детали, пересказала ему суть дела. Окончив рассказ, вежливо спросила, каково его мнение. Санитар, это было видно с самого начала, оказался мелкой сошкой, от него ничего не зависело. Единственный, кто мог разрешить госпитализировать больного, — это директор. Но санитар считал, что даже директор бессилен, ведь таких больных, как Жулио, принимать строжайше запрещено. Санитар изъяснялся высокопарно и торжественно, весь напыжась, однако пытался придать своему громкому и пронзительному голосу сочувственные нотки. Он высоко поднимал брови, вращал глазами, похлопывал себя правой рукой по ляжке, восклицая:
— Понимаете, уважаемая сеньора, мы не виноваты… Такой приказ… Положение становится просто невыносимым, потому что дня не проходит без происшествий. Все, чем мы можем помочь больным, — это дать консультацию и прописать лекарство. Если больной в состоянии за него платить — его счастье; беден, вы говорите, — пусть уповает на милосердие божие…
В глазах доны Маниньи он разглядел недоумение. Ей необходимо было выяснить один вопрос. На душе у нее скребли кошки, страх холодной рукой сжимал сердце. Ветер всколыхнул верхушки акаций и неожиданно через приоткрытую дверь устремился по пустому коридору. Дона Манинья даже не подумала о том, чтобы придержать рукой юбку. Санитар отвел глаза и церемонно попросил ее проследовать в кабинет.
— Там вам будет удобнее.
Санитар припадал на левую ногу, и, когда он говорил, казалось, рот у него набит кашей. Лицо у санитара было круглое, широкоскулое, с гладкой лоснящейся кожей и, несмотря на возраст, абсолютно лишено растительности. Вокруг глаз уже обозначились морщинки. Его кабинет — «не совсем то, что принято считать кабинетом в подлинном смысле слова», — как сообщил он донье Манинье, оказался дежурной комнатой. Кровать у стены и два железных стула. На железном же столике у изголовья — морская раковина, служившая пепельницей. На полу между кроватью и скамьей стояла неуместная здесь бутылка грога с апельсиновыми корками и букетик розмарина.
Санитар попросил разрешения закурить. Дона Манинья проговорила: «Сделайте одолжение» и опустилась на стул, сложив на животе руки. Норберто и больной мальчик ожидали за дверью в коридоре.
— Так вот… — продолжал санитар, — даже директор не имеет права разрешить госпитализацию в таких случаях. — И пояснил: в больнице нет изолятора, и «запрещение произведено с единственной целью — воспрепятствовать тому, чтобы в вышеупомянутых условиях пациенты заражали друг друга». Если сеньоре угодно, он может продемонстрировать ей «текст постановления, имеющего силу закона». Это нетрудно осуществить… Оно у него в ящике письменного стола…
Дона Манинья вежливо отказалась, но заметила, что куда более антисанитарно позволять больным свободно разгуливать по острову.
— Так все-таки хуже…
Санитар равнодушно покачал головой, его это ничуть не интересовало. У доны Маниньи снова разыгрались нервы.
— Да, так все-таки еще хуже… — Дона Манинья рассуждала вслух. — Они продолжают ходить по улицам, и каждый может от них заразиться… — Она подумала о своих детях.
Санитар лишь слегка усмехнулся краешком губ. Потом, усевшись на другой стул и высоко вскинув брови, заявил:
— Вы абсолютно правы, сеньора.
— Итак?
— Итак, сеньора?!
— Этот больной мальчик?..
— По-моему, хлопотать бесполезно.
— Вы уверены?
— Бессмысленно, сеньора, как носить воду решетом.
Наступило молчание. Потом дона Манинья сказала:
— Но видите ли, сеньор, я не могу взять его к себе домой. У меня семья. Не из гордыни, бог свидетель, но у меня дети, вы знаете.
— Знаю…
Дона Манинья голосом, в котором звучали слезы, сказала:
— Что же мне делать?
— Я полагаю, единственный выход для него — вернуться туда, откуда он приехал, — ответил санитар.
— А ночь? Где же он будет ночевать? Не у меня же? Бог свидетель, не из гордыни… но болезнь — это такое дело… Вы ведь знаете, сеньор, у меня трое детей… Нельзя ли ему переночевать здесь, в больнице? Только одну ночь?..
Санитар отвечал, что для этого необходимо разрешение свыше. Дона Манинья встала, распахнула дверь в коридор. Норберто и больной мальчик разговаривали, сидя на деревянной скамье. Тогда санитар предложил:
— Пусть переночует здесь, в коридоре… Он отлично устроится на скамейке.
У доны Маниньи будто гора с плеч свалилась. Она с благодарностью взглянула на санитара.
— Ну что ж, хорошо… Только одну ночь… Завтра я обо всем позабочусь…
— Еще одно, сеньора, ему придется уйти и вернуться попозже, хотя бы через час… — сказал санитар. — Ведь я делаю это без ведома сеньора директора, а он как раз должен с минуты на минуту быть здесь, и пусть мальчик придет после обхода.
Донья Манинья не возражала. Она все передала больному мальчику, и они покинули больницу. На полдороге дона Манинья распрощалась с Жулио. Но ничего, ведь с ним оставался Норберто.
Они сидели на площади Доктора Регала, дожидаясь, когда в больнице кончится вечерний обход. Норберто купил больному мальчику галет и сладких пирожков. Они разговаривали. Норберто велел Жулио надеть берет: становилось прохладно. Больной мальчик чуть сдвинул берет набекрень. Это придало ему задорный вид. Норберто спросил, не холодно ли ему. Жулио не ответил. Он думал о служанке доны Маниньи.
— Это Биа? — предположил Норберто.
— Ту, что помоложе, зовут Биа?
— Да, хорошая штучка, правда?
— Она добрая. Добрая и тихая.
Норберто засмеялся.
— В Прайе ведь тоже есть добрые красотки?
— А здесь?
— Их здесь пруд пруди…
— Да, Сан-Висенте — славный остров… Эти девушки, что стояли там, в аптеке…
— Это продажные женщины, — прервал его Норберто.
— Так я и подумал. Одна из них окликнула тебя.
— Ты слышал?
— Да. У тебя с ней что-нибудь было?
— Было.
— И что же?
— Мы с ней друзья.
— Ты знаешь еще кого-нибудь из них?
— Я всех знаю.
Мимо прошел полицейский, он вел матроса-иностранца и его чичероне. Матрос был совсем пьян, а у чичероне разбита голова. Норберто спросил у полицейского, который час. Около девяти. Пора было возвращаться. Директор, должно быть, уже ушел. Они поднялись. Больница находилась поблизости. Можно было не торопиться.
Норберто внезапно загрустил. Он смотрел на худую, тщедушную фигуру больного мальчика, на его неуверенную походку и сползающий на глаза берет. Худоба Жулио вызвала у него в памяти образ Лелы, друга детства. Лела умер, и у этого паренька дни тоже сочтены. От такой болезни нет спасения. Норберто это знал.
Ветер время от времени сотрясал сухие стволы акаций вдоль дороги. В мрачном здании больницы в глубине улицы Жулио предстояло провести эту ночь. Только одну ночь. Завтра он уедет с первым же рейсом. Вероятно, они никогда больше не увидятся. Норберто подошел к больному мальчику и коснулся рукой его плеча. Он любил его с нежностью старого друга. Норберто хотел было заговорить, но почувствовал комок в горле. Жулио заметил его волнение: