Петька откровенно рассказал Василию Ахнину, как ошарашили его офицерские погоны, которые он увидел впервые, — непривычно это было, — а потом спросил, страшно ли идти в атаку.
Страшно, — сказал Василий. — Только врагам страшней. На чужой земле они! И нету у них с нашей землей никакой связи, разве что могильной… Мы их теперь здорово лупим, ба–а–альшую юшку пускаем!
Рана у него сильно болела («две ночи из–за проклятой не сплю!»). Он позвал сестру, попросил снотворного и вскоре уже спал, лишь стонал иногда во сне.
На другой день Владимир Эммануилович сделал лейтенанту операцию.
— Теперь долго не залежусь, — сказал Василий Ахнин Петьке. — Только вот пугает хирург: говорит, кость после скоблежки тоньше лепестка стала, отвоевался, мол. Ну да это мы еще посмотрим!
Василий поправлялся быстро — рана затягивалась, температура спала, его больше не лихорадило.
А Петькииа нога по–прежнему «не хотела» разгибаться, и в больнице не было гипса…
— Что же делать с тобой, герой? — спросил во время очередного обхода Мануйлов. — Кажется мне, у тебя нечто нервное. А откуда у тебя, у мальчишки, это? Ну-с, разденься–ка: посмотрим тебя еще разик — снизу доверху и наоборот!
Петька послушно снял кальсончики и рубашонку. Василий Ахнин подшучивал:
— Вот это по–солдатски! Не ломайся, не стесняйся…
Владимир Эммануилович вертел Петьку и так, и сяк, и вдруг скомандовал:
— Замри, мальчик! Не крутись!
Прохладные пальцы его побежали по Петькиной спине, остановились чуть ниже правой лопатки.
— О! Я так и подумал!.. Больно тебе? — И хирург нажал большим пальцем на припухлость на тощей мальчишечьей спине.
Петька охнул. Ему стало дико больно в том колене, которое «не хотело» разгибаться, и в то же время нога дернулась, распрямилась на миг и снова вернулась в прежнее полусогнутое состояние.
— Теперь все понятно, дорогой Петя! — обрадовался Владимир Эммануилович. — Я сделаю тебе небольшой разрез под, лопаткой, и будет полный порядок. Радуйся, Петя!..
Петьку бил озноб. Значит, резать? Операция?
Но он быстро взял себя в руки, подумал: «Василию вон как больно было, и то ничего — стерпел. Как–нибудь и я выдюжу…» '
— У тебя, молодой человек, — говорил между тем Мануйлов, — бо–о–олыпущий жировик под правой лопаткой. Даже не жировик, а… ну… вроде фурункул, который растет вниз. Тебе понятно? Он давит на нервный узелок — и весь тут секрет. А от этого узелочка идет нерв к твоей ноге. Вот причина и следствие! Наконец–то все стало ясно!.. Резать! Только резать этот дурной бугорок, молодой человек!
Петьке от этих восклицаний хирурга совсем холодно стало и противно заныло, занудило в коленке больной ноги.
Утром Василий Ахнин подбадривал:
— Ты же, дружок, ленинградец. Ну чего трусишь, как заяц? Не косой, чай, и не трясогузка! Эка невидаль! Подумаешь, по коже тебя чиркнут! Да и в самом деле: ни черта ты не увидишь — на спине ведь! Так чего ж ты боишься?
И Петька взял себя в руки. Нельзя бояться, стыдно будет перед лейтенантом Василием Ахниным, которому под Сталинградом осколок снаряда грудь пробил…
И настал Петькин час.
Перед обедом к нему подошла старенькая тетя Нюша, она же медсестра, легонько провела сухонькой ладошкой по голове и сказала: «Ну, пошли, Петух!..»
И Петьке Иванову стало тепло и ласково на душе. Он спокойно вошел в большую светлую комнату с белыми стенами, влез на белую высокую табуретку, а с ней перебрался на узкий, белый же стол — так велел Владимир Эммануилович.
Солнечный луч, проникший в окно, отразился от застекленной дверцы маленького шкафчика с какими–то пузыречками и «зайчиком» прыгнул на Петькико колено. Петька попробовал поймать «зайчика», но услышал строгое: «Сиди смирно!» — и замер, напряженно.
Владимир Эммануилович стоял за Петькиной спиной. Он потер чем–то холодящим под угловатой мальчишеской лопаткой, и вдруг резкая боль полоснула Петьку по спине и вонзилась в колено; нога часто и мелко–мелко задергалась. «И–и–и-ах!» — взвизгнул он и ухватил колено обеими руками.
Боль утихала, сердечко успокаивалось, и Владимир Эммануилович засовывал Петьке под кожу, в ранку, кусок стерильного бинта — тампон. Операция была закончена.
— И это всё? — удивился Петька.
— Всё! — радостно улыбнулся Мануйлов. — Тампончик вскоре вынем, сделаем две–три перевязочки — и забудешь про больницу. Оставляю тебе и язык, и голову, и ноги, — пошутил он.
В палату Петька вернулся пошатываясь (силенки все же изменили ему), но молодцом.
— Полный порядок! — небрежно, здорово храбрясь, сказал он Ахнину. — Устал малость, — и с головой залез под одеяло. Там хоть не видно было, что защипали, потекли запоздалые слезы.
Вечером лейтенант настраивал гитару. Она была больничная, но совсем новая, потому что и больных было мало, и играть никто не умел, а кто умел, так тому часто бывало не до гитары…
Двадцать второго июня,
Ровно в четыре утра,
Киев бомбили, нам объявили,
Что началася война… —
мурлыкал баритончиком Василий, когда Петька, окончательно придя в себя и во сне потеряв боль, высунулся из–под одеяла на свет божий.
— А, привет героям! — воскликнул Ахнин. — Уже чаёк приносили! Попросим свеженького, или как?
И неожиданно Петька вспомнил умирающего деда Илью. Измученное лицо, тяжелое, хриплое дыхание и сиплый, хлюпающий голос: «Пи–и–вка бы…»
* * *
Еще через две недели Петьку Иванова выписали из больницы. Нога работала — хоть бегай, хоть пляши. Лейтенант Василий Ахнин записал ему свой домашний адрес и подарил широкий офицерский ремень. Кожаный. Подарок этот и сам Василий накрепко остались в памяти мальчишки. Навсегда.
…Когда Петька в сопровождении воспитательницы Серафимы Александровны Овцыной выходил с больничного двора, туда завернули сани–розвальни, в которых, закутанный в розовое ватное одеяло, лежал Боря Колгушкин.
— А он чего? Совсем плох? — спросил Петька.
— Совсем, — сказала Серафима Александровна. — Ты ведь понять должен был давно, с Нерехты еще…
Борька Колгушкин умер к весне, и похоронили его на кладбище за элеватором, возле интернатского картофельного поля.
Сразу за картофельным полем и кладбищем тихо шумел пригорюнившийся лес.
Комиссарская дочь
До чего же лихо носится по укатанным улицам села комиссаров Воронок, запряженный в легкие санки! Косит игриво карим глазом, позвякивает тонкими удилами, расшвыркивает скрипучий от мороза белый снег бегущими копытами…
Военком спешит, но грустно ему: совсем молодые парни, не парни даже, а парнишки уходят на беспощадную войну — мальчишки семнадцати лет!
Комиссару грустно и тяжело. У него с полдюжины ранений, он и вовсе голову сложить готов, только бы не они, не юнцы эти! Но нет, не он, а эти безусые ребята пойдут в последний бой: это они плечом к плечу с ветеранами ринутся на последний приступ и, гордые, станут под алое знамя Победы! А она, Победа, совсем уже рядом…
Грустно военкому Штыкову. Хочется обнять каждого, кого готовит он к нелегкому ратному делу, но он не дает воли чувствам и сурово хмурит лицо.
Быстро мчит комиссара Воронок, летит искристый на солнце снег из–под острых копыт да заносит легко и красиво на поворотах тонкополозные санки. Любили интернатские мальчишки цепляться за них проволочными крюками, и никогда строгий ездок не охлестывал их плеткой…
Жена комиссара умерла рано. Была у него дочь, белобрысая и веснушчатая, звали ее Надей. Училась она в четвертом классе, жила, беря строгий пример с отца, и вдруг встретился ей смешной и удивительный ленинградский мальчишка Петька Иванов.
Петька, который недавно выписался из больницы и уже начал было розоветь от усиленного питания, вдруг потерял аппетит и стал бледнеть. Влюбился! Второй раз в жизни за свои двенадцать лет!
Впервые Петькино сердце дрогнуло из–за девчонки за год до войны. Это случилось в Крыму, в Мисхоре, в санатории «Коммунар», куда восьмилетнего Петю отправили врачи и родители «укреплять слабые легкие». Там и увидел он смуглую большеглазую девочку с гладкими черными волосами, ниспадающими на плечи, — Нину Погоньеву. Увидел, и в сердечке у него тихо зазвенели нежные колокольчики. Странная робость охватила его. Ему все время хотелось быть рядом с этой девочкой, но он боялся подойти к ней и только следил за каждым ее движением восторженными и восхищенными глазами.