Батон с грохотом смел со стола пустую тару, выставил водку и вывалил яблоки. Алла, не морщась, хлобыстнула стакан водки и начала стремительно пьянеть.
— А солдатика ты зазря в шею-то, Ренатик, — сообщила заплетающимся языком Алла, качаясь на табуретке. — Они, солдатики, они хорошие, они нам тушенки приносят… А ты чего не пьешь, Ренатик? Брезгуешь, да? На вот, полюбуйся, что ты с нами со всеми исделал, убивец… Вишь, какая Алка стала некрасивая… — Алла икнула и хихикнула, как дочь. — Знаем, знаем, зачем ты сюда пожаловал, знае-ем! А че, ежели шибко невтерпеж, то вон Людка завсегда… Она молодая, в соку, как это яблочко!
Людка хихикнула, как мать, подсела к столу и потянулась рукой с обломанными ногтями к бутылке, подмигивая синяком гостю. Батон дал ей оплеуху — Людка кубарем скатилась под стол — и заорал: «Младшая где, я сказал! Младшая где?»
Из-под вороха тряпья у печки вылезла девочка с грязной щекой, худющая, босая, шмыгнула носом. Батон, потерев о подкладку пиджака яблоко, протянул его младшей дочке.
Ренат дал мне денег на такси, уже на пороге я услышал его рык: «Кабы знал, что сопьетесь, в прошлый раз пришил бы, сучки!..»
…Изредка возле рынка я встречаю Батона. Он как-то сдал, постарел, ссутулился, отпустил седую бородку — ни дать ни взять праведник. По его словам, он «завязал», но деньга у него по-прежнему водится. Ренат божится, заученно осеняя себя крестным знамением, что ему просто шлет денежки из-за бугра один чудак, которому он когда-то спас жизнь на зоне.
Да, Батон изменился. Во-первых, стал жаловаться на жизнь, на нынешние нравы, чего с ним отродясь не бывало. Аллу он собственноручно сдал в наркологию, два раза она оттуда убегала, он дневал-ночевал, в итоге Аллу то ли закодировали, то ли зашили супротив злодейки с наклейкой чуть ли не пожизненно. А вот за Людкой, старшей дочкой, прямо беда, не углядели — пошла по рукам, пьет, ширяется незнамо чем и с кем. Уж Батон за ней по всему городу гонялся, ремнем бил, дружков ее резал… А она — опять за свое. Сущее наказание, а не девка. Иногда, впрочем, приползает домой, валяется у «тятеньки» в ногах. И Батон прощает — его-то простили!
Зато младшая — умница. Быстро нагнала одноклассников, учится на твердые четверки. Красавицей будет — в мать.
Иногда я вижу на рынке Аллу, она, как прежде, торгует овощами-фруктами. Аллу я узнаю с трудом, а она меня совсем не узнает. Пожалуй, это и к лучшему. Да-да, к лучшему…
Свет далекой звезды
Иногда мне кажется, что москвичи не такие, как мы. Внешне они как люди, ходят ногами, но внутри совсем другие, с более тонкой извилистой организацией — запутаться можно.
Я был пионером, и наш класс за сверхплановый сбор металлолома наградили поездкой в Москву. Тогда скорый поезд из наших мест, пыхтя и чадя на подъемах — приходилось спешно захлопывать окна — полз до столицы пять суток. Ехали плацкартой, было весело, питались домашними припасами и кипятком. Девчонка из старшего класса, племянница завуча школы со странным именем Стелла, которую взяли в Москву по блату, научила в тамбуре целоваться «по-взрослому». Она сказала, что Стелла — звезда. Сначала поочередно курили редкую сигарету с фильтром, потом звездная Стелла стала высмеивать, что курю не в затяжку — наверно, и целуюсь так же! «Сама дура», — покраснев, буркнул ненаходчиво. Она не обиделась, а, выше на полголовы, склонилась, пощекотав скулу ресницами. Кожу на затылке стянуло — я сжал губы, как пионер на допросе в гестапо. «Шизик, открой рот!» — сказала тоном классной руководительницы. То, что она вытворяла языком, было неописуемо, я чуть не задохнулся то ли от счастья, то ли от возмущения. Рената из-за плохого поведения в Москву не взяли — слава богу, а то бы испортил все дело.
По прибытии в столицу на грязный перрон, закопченные, как негритята, мы спешно повязали галстуки и всем табором, подгоняемые конвоем, попарно двинулись в сторону Красной площади — даже на эскалаторе не дали покататься вволю, сволочи! И встали в длиннющую очередь. Правда, очередь двигалась ходко, не то что другие, позже — по жизни. Дедушка Ленин был маленький, сухонький, некрасивый, как и полагается быть бурятскому дедушке. Мы дружно отдали салют, подняв согнутые в локтях правые руки над головами. Было стыдно, я не смел поднять на Ленина глаз за то, что целовался в тамбуре посредством языка. Потом я катался в метро на эскалаторе, лизал самое вкусное в мире московское мороженое в вафельном стаканчике и исподтишка вглядывался в москвичей: они казались мне людьми из другого мира, где никому не бывает стыдно, потому что совершали только хорошие поступки. Ездили на целину с гитарами, играли в КВН, читали стихи в кафе, взявшись за руки с неграми, скандировали на площадях «Миру — мир!» и еще что-то прогрессивное — я не мог представить, чтобы они могли ходить в туалет. Нет, определенно они не ходили в туалет, это было немыслимо! Долгое время мне казалось, что они и любят друг дружку по-иному, более культурно, что ли, обязательно после того, как посетят театр на Таганке, кафе или, на худой конец, кинотеатр «Баррикада», и тогда то, что именуется в народе любовью, не станет скучной, повторяющейся в деталях, обязанностью. Чудилось, что сам воздух Москвы пахнет по-другому, как не пахнет ни в одном из провинциальных городов, он не мог пахнуть ни жареной рыбой, ни тушеной капустой, ни пылью, ни керосином, и любовь, законсервированная в этом воздухе, сохраняется дольше, с детства до старости; ведь юные москвичи не стояли в очередях, а гуляли по Ленинским горам, играли на скрипках, катались на таинственном искусственном льду, занимались детским техническим творчеством и другими полезными для нашей страны делами в светлых и просторных дворцах из стекла и бетона, ходили смотреть на созвездие Тельца в планетарий и плавали в загадочном плавательном бассейне. Потом они выросли, и стройные, остроумные, как Никита Михалков, шагали по Москве с такими же стройными голубоглазыми девушками. Позднее это наваждение, разумеется, прошло, в Москве было сыро, к рантам ботинок налипла серая кашица — грязь пополам со снегом и технической солью, прохожие смотрели под ноги и жевали на ходу, куда-то исчез прежний запах — запах вафельного мороженого, настоянного на теплом сквозняке метрополитена, и стало незачем жить.
Когда я прилетел из московской командировки, в двери торчала записка. Не раздеваясь, я прошел на кухню, попил воды из-под крана и развернул аккуратно сложенную бумажку. На ученическом листке в клетку женским почерком был написан чей-то адрес. И все. Ни буквой больше. Понимай как хочешь. Вместо подписи значились три креста. Детский сад какой-то. Я выбросил записку в мусорное ведро. Три креста, вспомнил я, принимая душ, в прошлом веке означали высшую степень секретности. Тайны сопливого мадридского двора! Тут того и гляди сын без спросу сделает тебя дедом, а эти все не наиграются в войну! Да и с Америкой мы давно помирились. Однако женский почерк не давал покоя. Кажется, три креста еще расшифровывались, что приказ надо выполнить любой ценой. Тем более если просит женщина. Но когда это было?! До нашей эры! В глаза попала мыльная пена. Мокрыми босыми ногами я прошлепал на кухню и достал записку, присыпанную картофельной кожурой.
Дверь открыла не первой молодости высокая женщина в коротком байковом халате, но со странно молодыми ногами — даже в полумраке прихожей это бросалось в глаза. Женщина кивнула, как старому знакомому. В квартире было сильно накурено. От стен отставали обои. Под ними шуршали тараканы. На кухне в зеленых зарослях пустой водочной стеклотары сидел незнакомый трезвый мужчина с седым ежиком и пил чай. Он назвал мою дворовую кличку. В этом морщинистом облезлом коротышке я с трудом опознал Толика Ссальника, члена тайного общества «Союз трех пистолетов». Прошло двести лет, родилось, любило, страдало и умерло целое поколение, исчезла одна страна и возникла другая, люди стали умирать от СПИДа, заниматься любовью на расстоянии и говорить по телефону на бегу, молодые люди не знали, что такое телогрейка и валенки; на Руси — неслыханное дело! — перестали убивать по приговору суда, обмелели реки и ушли на север волки, над страной пронесся призрак гражданской войны, изменили многовековой маршрут брачных игр гренландские киты, перекроили карту Европы, мир чуть не погиб от горстки фанатиков, футбол стал тотальным и неинтересным, свет далекой звезды от задворок Вселенной доплыл, вернее, допылил до городской тюрьмы — и ее начальник сошел с ума, выпустив всех узников; кино и явь поменялись местами, — а Толик Ссальник все так же, не выучив уроков, играл в прятки на пустыре за дощатыми сараями. Первым делом он спросил, есть ли у меня оружие. Я подумал, что за истекший миллениум друг сошел с ума — и раньше-то им не отличаясь. Ну, впал в детство, старческий маразм, с кем не бывает. Но Толик вполне внятно, даром что трезвый, рассказал, зачем ему пистолет. За отчетный период он покрылся плешью, синеватой плесенью наколок, отмотал в колонии общего режима два срока и вставил железные зубы. Нет, оружие ему нужно было вовсе не для грабежа. Для дуэли.