В наше время целомудрие утверждается, напротив, как реакция на обязательность оргазма, о которой нам твердят день и ночь. Когда вчерашний подрывной элемент — прожигатель жизни — становится воплощением нормы, то норма вчерашнего дня — самоконтроль — превращается в символ подрыва основ. Поскольку новые божества — счастье и расцвет личности — требуют каждодневной дани, не удивительно, что многие молодые люди решают сбросить ярмо сексуальной зависимости[124]. Впрочем, неверно было бы предполагать, что каждый индивид наделен сексуальностью: некоторые совершенно ее лишены и нисколько от этого не страдают[125]. (Немало юных девушек соглашаются на интимные отношения «из вежливости», следуя общепринятым условностям.) Кто-то добровольно избирает пассивность, уходя от конформизма, стремясь открыться иным ценностям, которые скрыты от нас «генитальным наваждением». Отвергнув диктат чувственности, мы проявляем диссидентство и можем приблизиться к благам более существенным. (Для мужчин — подчеркнем — имеют значение также опасение утратить жизненную энергию, забота об экономии сил. В этом случае каста отступников — это каста бережливых.)
Не будем впадать в заблуждение: потеря сексуального аппетита, о которой мы говорим, определяется относительно установленного порядка. Мы далеки от монаха III века Оригена, который поразил нас своим пониманием кратчайшего пути, так как оскопил себя, желая скорее заслужить рай. Ничего общего не наблюдается и с воздержанием большинства знаменитых философов (Кант, Кьеркегор, Ницше), этих великих концептуальных девственников, неудовлетворенных холостяков, непримиримых женоненавистников — они переживали во плоти идеал аскетизма, даже когда утверждали, будто с ним борются, принуждали свое тело к молчанию, чтобы всецело служить мысли[126]. Ничем не доказано, что превознесение «чистоты» некоторыми североамериканскими христианами, требующими от женихов и невест не только воздерживаться от близости до свадьбы, но даже избегать рукопожатий, не является уловкой желания, которое отсрочивает свершение, чтобы сразу не умереть. «True love waits»[127] — таков, например, девиз движения, основанного одним американским пастором в Нэшвилле в середине 1990-х годов. «Девушки — розы, и всякий раз, когда они вступают в сексуальные отношения до брака, они теряют свои красивые лепестки»[128].
Вспомним — в той же Америке — «балы чистоты» (ритуал, где явно присутствует коннотация инцеста), когда девочки, порой в возрасте лишь девяти лет, дают перед своими отцами обет сохранять девственность до брака, а отцы обещают не изменять матерям и хранить чистоту души![129] Даже некоторые замужние женщины восстанавливают хирургическим путем девственную плеву, стремясь омолодиться и повторно испытать ощущение «первого раза». Существует также церемония посвящения во «вторичные девственницы»: девушка, в минуту слабости утратившая невинность, имеет право получить второй шанс, но она должна поклясться перед друзьями, что такое не повторится. Секс нельзя опошлять: он должен быть следствием, а не предпосылкой союза. Флирт разрешен, поскольку он позволяет испытать способность к самоконтролю и понять, где проходит граница между дозволенным и недозволенным. Эта проповедь нравственной гигиены основывается на представлении, будто физическая непорочность гарантирует подлинность чувств, а преждевременная близость низводит брак до уровня опыта, отнимая у него сакральный характер.
Ту же навязчивую идею девственности мы встречаем у некоторых европейцев с мусульманскими корнями — они сочетают обе модели, потребительскую и традиционалистскую. «Когда я иду к дилеру, я не ожидаю, что мне продадут подержанную машину по цене новой», — тонко заметил, к примеру, один лицеист с парижской окраины, пояснив, что он крутит романы с девушками из квартала, но когда решит жениться, то поедет на родину за невестой-девственницей, чтобы родители были довольны. Жена, с точки зрения ее потребительной стоимости, должна представлять собой новую вещь, еще не бывшую в употреблении, а с точки зрения символической — ее «чистота» означает верность обычаям предков[130]. Двойной регресс, напоминающий, по крайней мере в экономическом аспекте, нравы классической Европы, когда корова в деревне ценилась выше, чем жена, которая была легко заменима, тем более что жены приносили с собой в дом немного денег и кое-какую мебель[131].
3. Страх перед охлаждением
Идеал самоконтроля до брака связан с парадоксальной эротизацией, это нечто похожее на обряд посвящения у трубадуров, называемый «assai» («довольно, хватит»). Он включал несколько ступеней: нужно было присутствовать при утреннем туалете дамы и ее отходе ко сну, наблюдать процесс ее обнажения, созерцать ее тело как микрокосм, подобие природы с долинами и холмами, наконец, лечь в ее постель и предаваться ласкам, не доходя до конца[132]. Долгое паломничество имело целью возбудить жар желания и довести его до кульминации. Отсрочить удовлетворение, умножить преграды, чтобы сублимировать жажду: быть может, именно это возрождают «новые чистые», сами того не зная. Возвращение под сурдинку тенденций аскетизма, вероятно, лишь хитрость либидо, мобилизующего резервы путем странного взаимопроникновения двух противоположных начал: изощряясь в запретах, можно стимулировать утонченное наслаждение.
Истинную угрозу представляет в наше время не мерзость Эроса, а попросту его банкротство. Сколько мужчин отступают перед требованиями подруг, ссылаясь — в свою очередь — на мигрень, изображая оргазм, лишь бы поскорее закончить, сколько женщин отказываются от наскучившего секса? Европейцам свойственно героическое представление о желании как бурном потоке, который все сносит на своем пути, поэтому для его укрощения требуется возводить дамбы. Древние японцы, более дальновидные, представляли его как зыбкий «пловучий мир»: его воплощением были куртизанки, ожидающие путешественников в лодках на реке[133]. Вода как метафора желания: колебание и неустойчивость. Ничто его не сдерживает, но достаточно пустяка, чтобы оно исчезло. Желание непостоянно даже в своем непостоянстве, ему присуща не алчность, а способность улетучиваться. Чтобы уменьшить опасность краха, совсем не лишнее — призвать на помощь былое ханжество и тем самым повысить ставки.
Что такое пуританство? Последняя форма героизма буржуазии, говорил Макс Вебер, но еще и механизм усиления сексуальности посредством ее подавления (Северная Америка — прекрасный тому пример). В этом смысле оно напоминает парадокс аскета, о котором говорит Гегель: стремясь освободиться от плоти, христианский аскет должен ежеминутно о ней думать. Малейшее движение чувств его настораживает, приводит в смятение, он поневоле отводит этому приключению центральное место в своей жизни[134]. Обуздание невоздержанности плоти оставляет в сердце человечества очаг огня, который тем вернее нас сжигает. Способ не слишком тонкий, но эффективный. Замаскированная цель подавления — предупредить «эротическую энтропию» (П. Слотердейк), не допустить, чтобы люди поддались разочарованию! Сохранение запретов увековечивает похоть, но при этом неизбежно регулярное снятие напряжения путем основательных коллективных нарушений. Тем самым издевательства военнослужащих Пентагона над иракскими заключенными тюрьмы Абу-Граиб, которых заставляли раздеваться, имитировать содомию и оральный секс, являются именно таким отклонением от пуританства, присущего Соединенным Штатам. Особая ретивость сержанта Линди Ингланд при этих пытках доказывает также, что женщины, дорвавшиеся до власти, жестокостью не уступают мужчинам. Распущенность и абстиненция возобновляют давний пакт: стоит заглушить желание, как оно возгорается с новой силой. Так или иначе, пантеон любви обогатился двумя новыми образами — добровольной девственницы и воинствующего евнуха.