Два лика Мецтли
Мексика, которая выглядела такой яркой на картинках в книжке, на деле оказалась сплошной пылью. Утром Анна первым делом выбегала на веранду в смутной надежде, что за ночь что-то изменилось, но все та же буровато-желтая равнина тянулась вдаль, и на ней виднелись горчичные росчерки травы и кустов. Кое-где проглядывали угловатые лоскуты темной земли. Мама говорила, что это поля и скоро они зазеленеют всходами кукурузы, но в это верилось смутно. Не похоже было, что здесь вообще что-то может зазеленеть. Лиза выходила из спальни, зевая и шлепая босыми ногами по еще прохладным доскам веранды, таращила глупые глаза, и в Анне поднималась тяжелая тихая злость на пыль, солнце, дурацкую пустыню вокруг и радостную улыбку сестры. Прижимая к груди их единственную куклу, Лиза брела искать маму, а Анна, наскоро обувшись, соскакивала с веранды во двор, пытаясь найти хоть что-то интересное. Жесткие голые ветви какого-то колючего куста, бурая глинистая земля, редкая мошкара в воздухе — эта земля словно спала, разморенная жарой, и Анне хотелось кричать, плакать и бить кулачками по стволу единственного дерева на несколько миль вокруг — изогнутого, с шершавой корой и корявыми ветками. Потом во двор выходила Лиза и увлеченно рассматривала какую-нибудь букашку с блестящими жесткими крыльями или маленькую переливчатую ящерку, лениво заползающую в щель между пыльными камнями. Обняв колени руками, Анна сидела на краю веранды, смотрела на бродящую по двору сестру и молчала, пока не приходила дневная жара, заставляя укрыться в доме с книгой или рукоделием. Вечером жара спадала — и все повторялось.
Так продолжалось до того дня, когда Анна впервые увидела ее. Чудовищно морщинистая, коричневая, как спитая кофейная гуща, мексиканка стояла по другую сторону забора и неотрывно смотрела на Анну удивительно яркими, молодыми глазами. Потом она протянула руку, словно подзывая, и Анна зачарованно двинулась ближе, не в силах оторвать взгляда от лица что-то беззвучно шепчущей старухи. Сзади тонко взвизгнули — и наваждение рассеялось. Подобрав длинные юбки, старуха, сгорбившись, отвернулась и медленно пошла прочь, а Анна, развернувшись, уставилась в перепуганные глаза Лизы, словно видела в первый раз — с ее облупленным на солнце носом, торчащими косичками и глупым телячьим взглядом. Неужели и она, Анна, выглядит так же? Быть того не может! Но помутневшее зеркало трюмо упрямо отразило точно такую же девчонку: темноволосую, смугловатую и довольно высокую для семи лет, только глаза у Анны были темнее и упрямее. Вечером за чаем Лиза рассказала про старую ведьму, и мать фальшиво улыбалась, а Анна сидела ровно, вытянувшись на скрипучем расшатанном стуле так, что он впервые не издал ни звука, пока она пила слабый «детский» кофе. Лиза, успокоившись, опять забралась на свой стул с ногами — она-то всегда выбирала тот, что не скрипит. Что ж, зато Анне досталась кровать у окна.
Потом дом затих. Прокравшись к двери гостиной, Анна притаилась, кутаясь в складки великоватой ночной рубашки, и вслушалась. Слова терялись и таяли в душном ночном воздухе. Кажется, мать была недовольна. Кажется, отец ее успокаивал. А потом сказал с брезгливым раздражением, что обращать внимание на глупые суеверия — позор для просвещенной женщины, христианки, жены врача. Да, местные действительно считают близнецов особенными, воплощением… Тут он слегка понизил голос, и Анна снова ничего не поняла, но тихое шипящее слово змеей заползло внутрь и уютно свернулось где-то между животом и горлом, изредка шевелясь смутной тревогой.
Старуха больше не появлялась. Но по воскресеньям, чинно следуя за матерью в церковь, Анна ловила быстрые скрытые взгляды прихожан: испуганные, странно и противно жадные. Лиза то и дело ревела, жаловалась на кошмары, головную боль и тошноту, выходя во двор только рано утром и поздно вечером. А солнце с каждым днем палило ярче, так что земля за ночь не успевала остыть. Бурые пятна земли упорно не покрывались зеленью всходов, отец возвращался из визитов к больным все мрачнее, и Анна выучила новое слово, короткое и такое же шипящее — сушь. Сушь пришла уже третий раз подряд за три года, кукуруза спала в земле, и трава, едва пробившись через глинистую корку, желтела и вяла. В ночь, когда Лиза, всхлипывая, металась во сне, кто-то шепнул на ухо Анне, лежащей с открытыми глазами, потерянное ею слово. Мецтли.
Слово пахло невозможной для этих душных ночей сыростью, ртутно-ледяным лунным светом, растертой в пальцах молодой травой и чем-то еще, непонятным, заставляющим рот наполняться слюной, а ноздри — резким солоноватым запахом. Мецтли-и-и… Ночь шептала нежно и тревожно, гладила Анну лунными лучами сквозь тонкую сетку на окне, обволакивала холодной влагой росы — но утром все было по-прежнему: мертвая желтизна до самого горизонта.
Следующей ночью Анна выскользнула из спальни, пробежала темным двором туда, где белели редкие доски забора, и посмотрела в глаза неподвижно стоящей сгорбленной старухи. «Мецтли», — шепнула та. И что-то еще, неслышное, торопливо жадное, умоляющее. А потом протянула руку — и Анна, холодея, просунула свою между досками забора, вложив ладонь в лихорадочно горячие руки старухи. «Мецтли…» — снова шепнула та, прижимая ее пальцы к губам — и Анна проснулась. Узкий серпик старой луны робко заглядывал в окно спальни, и, глядя на него, Анна снова провалилась в сон, как проваливались беззвучно и бесследно камни и куски земли в расщелину за домом, к которой им запрещали ходить одним.
Пыльные голые ветви деревьев тянули к ней руки, она брела по твердой, как кость, земле, в которой изнывали зерна, умоляя о капле влаги. Высохшие женские груди и плоские дряблые животы мелькали перед глазами, заунывно выли вдали койоты. А утром все так же равнодушно давила сверху раскаленная плита тускло-голубого неба, и отец за утренним чаем обронил, намазывая тост маслом, что если на новолуние не пойдет дождь — урожая можно больше не ждать. Сушь… слово преследовало Анну вкусом и запахом пыли, голодными взглядами играющих за забором смуглых ребятишек, желтизной травы и почти пересохшим колодцем на заднем дворе. А ночью Анна задыхалась, продираясь сквозь колючие заросли, и на нее смотрели мутные глаза дохлой коровы, обсиженные мухами так, что остались только проблески в шевелящейся темной массе.
На третью ночь она проснулась, словно кто-то толкнул. Нет, шепнул на ухо — ласково и умоляюще. Мецтли? Мец-ц-цтли-и-и… И все стало ясно, словно что-то осветило ее изнутри, как вспышка молнии освещает ночное небо. Встав и торопливо одевшись, Анна растолкала сонную, глупо таращащую глаза Лизу. Заставила ее накинуть что-то и повела, хнычущую и трущую лицо, через задний двор, к оврагу, где уходила в переплетение ветвей и травы глубокая трещина в земле. Дрожа, Лиза встала над самой трещиной, оглянулась на Анну, попыталась что-то сказать. Но небо было темно — и такая же тьма внутри Анны не хотела и не могла говорить. Покачав головой, Анна шагнула вперед, толкнула изо всех сил теплые мягкие плечи — и прислушалась к тут же стихнувшему вскрику. Постояла над темным провалом: жадным, слепым, безмолвным. В горячем воздухе вокруг и в самом существе Анны разливалось тихое торжественное спокойствие. Вернувшись в спальню, она нырнула под одеяло и впервые за долгие недели уснула спокойно.
Кажется, утром был переполох. Что-то кричала сквозь рыдания мать, бегали вокруг люди, отец тряс Анну за плечи, заглядывая в глаза, а потом с коротким сухим всхлипом прижимал к себе. Анна молчала, плотно сжав губы, глядя мимо него в окно — туда, где набухало темное чрево неба.
Ночью небесная плита раскололась, извергая нескончаемые потоки воды, заливая, размачивая и пропитывая. Анна лежала на спине, молча улыбаясь ревущей темноте за окном. Кипели и бурлили струи воды, несущиеся по каменистой земле, и в стремительно влажнеющей толще просыпались зерна. Анна видела каждое из них: сморщенное и твердое зерно мягчело, проклевывалось острым ростком, пробивало мокрую землю и тянулось к солнцу жесткими шершавыми листиками, выбрасывая пушистую метелку, а затем и тугой светло-золотой початок…