подругой и одноклассницей Багирой, тоже крайне скорой на креативные решения и неумеренно
острой на язык. Недолго думая, мы прозвали старушку Гальванометром. Сокращенно – Галь-Валь.
Детство Галь-Валь пришлось на военные годы – на блокаду и все прочие ужасности того славного
времени – поэтому в начале девяностых ей никак не могло быть уж слишком много лет. При этом
выглядела она совсем старенькой бабушкой – сутулая, седая, в вечно шаркающих домашних
туфлях. « Ну что за перемены такие короткие, – доверительно жаловалась Галь-Валь нашему
классу в начале урока. – Опять в туалет не успела сходить…» Хваталась за живот и выбегала за
дверь. Окна в классе дрожали от хохота. Мы-то, в отличие от доверительной Галь-Валь, за
перемену успевали переделать массу всяких полезных и неполезных вещей – даже сбегать за
школу выкурить запасливо стыренную дома сигарету. Впрочем, если над Галь-Валь и
посмеивались, то чаще всего незло. Слишком уж не располагала она к агрессии извне -
морщинистая, подслеповатая, беспомощная. Она никогда не чинила нам подлянок, не занижала
оценки. Однажды Галь-Валь ударилась на уроке в воспоминания. Поначалу на это никто особо не
обратил внимания. Но очень быстро в классе наступила абсолютная тишина. Лично я никогда в
жизни не слышала больше такой тишины. Галь-Валь рассказывала нам про блокаду: «Сначала
было холодно, а потом стало тепло – и я заснула рядом с мамой. И знаете, ребятки, такие хорошие
сны мне снились, прямо хоть и не просыпайся вовсе! Все вокруг в цветах – желтых, красных,
фиолетовых… Солнышко светит, тепло-тепло…» И, по всей вероятности, скоро, совсем скоро
осталась бы малая девчушка в своих цветных снах дожидаться Второго Пришествия. Но тут в лицо
ударил резкий луч фонаря. Снова стало холодно. И глухой, простуженный голос произнес откуда-
то сверху: «Здесь два…» Это заявилась санитарная бригада, собиравшая по ленинградским
квартирам трупы. Галочка что есть силы зажмурила глаза и прижалась к матери, чтобы согреться,
но та была еще холоднее, чем воздух в комнате. Ее невольное движение не укрылось от
незваных гостей. Тот же хриплый голос поправился: «Один! Девочка жива…» Девочку быстро
оторвали от мертвой матери, эвакуировали из осажденного города и поместили в детский дом
где-то под Вологдой. «И там меня удочерила учительница, – улыбка слегка трогает старческие
губы Галь-Валь. – У нее муж на фронте погиб, своих детишек не было, а я –то неприглядная,
прозрачная совсем ходила, уж не знаю, чем я ей приглянулась…» Галь-Валь еще долго
рассказывает нам, какие неприятности она доставляла своей приемной матери, едва-едва войдя
в полосу переходного возраста. Наотрез отказывалась называть удочерительницу мамой. Убегала
из дома. Грубила, срывалась на крик (глядя на Галь-Валь, даже на нас, окраинных обормотов,
никогда не повышавшую голос, в это невозможно было поверить). Несколько раз соседи видели
девчонку с сигаретой, сигарету отбирали, притаскивали за шиворот к матери. «И вот однажды
мама моя сказала: «Ну давай с тобой поговорим по-человечески! И с тех пор я совсем другая
стала…» О чем уж там «по-человечески» говорили одинаково измочаленные войной женщина и
ее приемная дочка, я не знаю. Хотя Галь-Валь, наверное, рассказывала и об этом, просто я
забыла. Но думаю, что доброту, порядочность, любовь к нам – шпанистым, изначально любовью
обделенным – Галь-Валь переняла именно у той солдатской вдовы, удочерившей в войну
чужую прозрачную девочку – ленинградку. Ведь все в мире имеет причину и следствие – это даже
мы в свои невеликие годы понимали чётко.
Я считаю учителей самыми счастливыми и удачливыми людьми в мире. Любых учителей. А своих
– особенно. Им была отмерена не одна жизнь, а тысяча жизней. Они перебрасывали себя через
собственную смерть так же легко, как я подростком перебрасывала мяч через волейбольную
сетку. Они – выиграли сражение, дав всем – и чужим, и близким – фору в сто очков. Они не
догадывались только об одном: потенциальным победителям в этом мире всегда приходится
труднее, чем побежденным. Зато победителей как будто бы не судят. Я точно знаю – не судят.
РТУТЬ
Люся и Таня Когутенко с Восточной Украины, а, может быть, с Западной… Вас разыскивает
девочка Оля из Филатовской больницы, разыскивает давно и безрезультатно – с самого
начала войны.
Сначала все думали, что это корь. Поднялась высоченная температура, тело покрылось
гнойниками, веки почти не поднимались, как у Вия из страшной сказки. Потом увезли в
Морозовскую больницу и там долго закалывали антибиотиками. Сначала стало лучше, потом –
опять хуже. Прошел еще месяц. Уже не было сил подниматься, есть, даже переворачиваться на
другой бок. Тогда вспомнили о том, что вроде бы в пионерлагере летом лечили какой-то ртутной
мазью и взяли анализ крови на ртуть. Анализ показал ртутное отравление – запущенное, из тех,
что укладывает здоровых и крепких детей в ящики, обитые атласом и шелковыми лентами. Опять
приехала «Скорая», еще одна «Скорая». Так я очутилась в реанимации Филатовской детской
больницы. Мне уже ничего не светило – все это понимали, кроме меня. Дети вообще не
догадываются о таких вещах – в этом еще одна прелесть детства. Отделение было из «тяжелых»,
умирали в нем часто. Как-то на моих глазах умер трехлетний пацан – играл дома в больницу и
наглотался таблеток. Я заснула, когда над операционным столом зажглась эта ужасная синяя
лампа, а, проснувшись, слегка удивилась, что кроватка с прутьями рядом со мной пуста. Лампа
была выключена, в реанимационном зале полутемно и тихо. «Куда они его дели?» Я приподняла
голову и увидела на операционном столе очертания коричневых ребячьих ног. «Офигели что ли?»
Он же проснется и свалится…» Пришли смеющиеся медсестры, завернули пацаненка с головой в
одеяло, потом еще в клеенку, утащили куда-то, а наутро я познакомилась с Люсей. Я открыла
глаза – и увидела прямо над собой темные внимательные глаза незнакомой девочки. Девочка
тряхнула головой – и в глазах моих запорхали светло-коричневые мотыльки. «Снится…» -
подумала я и вновь зажмурилась. Горячая ладошка погладила мою щёку. «Тебя как зовут? –
спросил девчачий голос. Я вздрогнула и совершенно отчетливо увидела перед собой девочку лет
двенадцати – смуглую, очень живую, в красном халатике, смешно пахнущую ирисками. Она
сощурила слегка раскосые глаза на спинку моей кровати – там была прикреплена бирка с именем
и диагнозом. – Значит, Оля?» «Значит, Оля!» – повторила я ее слова. «Люся! – раздался позади
резкий голос медсестры, – А ну-ка марш отсюда!» С тех пор я лежала, повернув голову к входной
двери. Я ждала Люсю. Но в дверь входили и выходили врачи и медсестры, вносили и выносили
новых ребят – малышей, отравившихся таблетками, или юных самоубийц, не поладивших с
родителями, а то и решивших свести счеты с жизнью из-за несчастной любви. Обычно на другой
день всех их переводили в общую палату – всех, кроме меня. Однажды привезли грудную девочку
– и я удивилась, почему про таких вот маленьких говорят «кукла». Девочка была совсем не
похожа на кукол – вся красненькая, с жесткими черными волосиками и почти незаметными
щелочками глаз она все время плакала. Я слушала ее плач – и думала о Люсе. Внезапно я увидела
ее – Люся, милая Люся, заглянула на секунду, но смотрела вовсе не на меня, а на этого дурацкого
пупса. «Он плачет, а ты лежишь…» – произнесла Люся, как мне показалось, с заметной укоризной.
И исчезла снова. Теперь я, кажется, поняла, что мне нужно делать, чтобы заслужить ее дружбу. И
просто не могла дождаться, пока малышка снова заплачет. Долго ждать не пришлось. Я поспешно