Говорю я это жандарму, у самого сердце словно сверлом сверлит: враг у меня объявился, да сметливый враг, коварный. До поры до времени затаится, свой час выжидает, а уж нанесет удар, то в самое темечко. Без промаха бьет. Он и дядю порешил, теперь, видать, до меня добирается.
Понял жандарм — не добьешься от меня толку, обозлился.
— Раз ты никого не подозреваешь, нам тут делать нечего.
Повернулся и пошел — отпугнул я его. Соседи тоже по своим домам разбрелись. Подхожу я к Джемо — она у окна стоит, закаменела вся.
— Давай-ка, курбан, — говорю, — приберемся в доме, пока ночь не настала.
— Нет, Мемо, — отвечает, — не лежит мое сердце теперь к этому дому. Уйдем отсюда, уйдем скорей!
— Куда же нам идти?
— А мне все равно.
Бросилась ко мне на шею.
— Уйдем, Мемо! Дядю твоего убили и тебя убьют.
— Куда пойдешь в такой час?
— Давай к отцу на мельницу подадимся. Засветло успеем добраться.
— Успеть-то успеем, да нельзя нам нынче отправляться.
Говорю, сам розы щек ее целую.
— Что так, Мемо? Или мула жалеешь, загнать боишься?
— Нет, мой цветок душистый, нет, моя газель. Ради тебя тыщу мулов загнать не жалко. Сама посуди: коли мы нынче же свое гнездо бросим да убежим, народ над нами потешаться станет. «Чуть припугнули их, — скажут, — они и дали деру». Как потом в лицо людям смотреть? Уж давай переночуем здесь. А завтра с рассветом — в добрый путь!
Смирилась Джемо. Не стали мы у соседей тюфяки просить. Постелили на пол тряпье, какое под руками было, сели на него. Достали из сумы гёзлеме, грецкие орехи, чокелек[37]. Закусили.
Посадил я Джемо к себе на колени, стал ее песней укачивать.
Беда приходит не одна,
Настали злые времена,
Одно могу: с тобой обняться,
Одной тобой душа полна…
Уставила Джемо глаза на огонь, одна рука — в моей, другая косой играет. Вижу — не до песен ей. Оборвал свою песню, потрепал ее по щеке.
— Что запечалилась, лань моя?
Взяла мою руку, к губам своим прижала.
— Как нам врага своего распознать? Вот что мне покою не дает, Мемо. Один раз припугнул, другой раз нож в спину всадит, а нам и невдомек, с какой стороны беды ждать.
— И не спрашивай, сам диву даюсь. В жизни никого пальцем не тронул, косо ни на кого не глянул, а вот поди ж ты, врага смертного нажил.
— Чую, я тому виной. С меня все твои беды начались, враги появились.
Прижал я ее к себе, поцеловал в губы.
— Как не появиться, душа моя? На розы щек твоих, на мед губ твоих глядя, кого хочешь завидки возьмут. Весь мир на меня в обиде: женихи, невесты, матери невест, беки. И в нашей деревне и в твоей. Хочешь, по пальцам всех перечту.
— Брось смеяться. Уж кто из-за меня на тебя зуб точит, то не иначе как Сорик-оглу. Он на такие выходки горазд.
Погладил я ее по щеке.
— Грех нам на него напраслину возводить. Он нас уважил, землю предложил.
— Грех, говоришь? Не знаешь ты его. Эта тварь хуже шайтана. Ведь он нарочно таким прикинулся, чтобы ты на него не подумал.
— Да какой ему с нас прок?
— Поди узнай, что у подлого на уме. Гнездо наше разорил… Вроде грозится, а чем, не знаю.
— О том, что горшки побиты, тряпье изорвано, душа у меня не болит. Ремесло в руках дороже браслетов на руках. Пока я жив, не пропадем. Все заново купим, еще краше прежнего. А что до угроз, то послушай мое слово: не родился на свет еще такой джигит, чтобы нас с тобой застращал. Ну, хочешь, завтра же в город поедем, накупим всего, что пожелаешь? Уберемся в доме — любо-дорого!
Думал — развеселю ее, нет, не улыбнулась.
— Не хочу я ничего, Мемо. Они опять могут налететь, добро наше по ветру развеять. Тогда еще горше будет. К чему нам добро покупать врагу на потеху?
— Да что же нам теперь, в лохмотьях ходить, от врага хорониться?
Видать, по сердцу ей пришлось, что не сробел я, духом не пал. Обняла меня, по волосам гладит.
— Зачем в лохмотьях? У отца для нас место сыщется.
— Нельзя нам у него поселяться.
— А кто говорит «поселяться»? Из Карга Дюзю народ откочевывать собрался. Как станут с места сниматься, и мы с ними. Продадим дом, остатки барахла, накупим скотины: коз, овец, коров. Это тебе живые деньги, сами растут. Год пройдет — у нас уже свое стадо. И душа за него не болит. Куда ты, туда и скотина, всегда у тебя под рукой, что кошель золота в кармане. Одна разница, что золото мертвое, а скотина живая, с ней и поговоришь, и душу отведешь. Замычит, заблеет, ты уж знаешь, что делать: шерсть прочесать, подстилку поменять или соли дать. И скотина тебя без слов по глазам поймет, ни в чем тебе не откажет: на тебе шерсти, на тебе молока, вот тебе приплод!
Смотрю на Джемо — у нее глаза как угли разгорелись. Тут-то дошло до меня, чем душа ее живет: по горному раздолью тоскует, бедняжка, по запаху козьего молока. «Ну что ж, — думаю, — ради Джемо и переселиться не грех. Не все ли мне равно, где колокольчики отливать: в низинке или в горах».
Подумал так, но виду не подал.
— Ну, давай спать, — говорю. — Утром на свежую голову мысли свежее.
* * *
Наутро, перед отправкой в Карга Дюзю, отписал я своему командиру, все как есть ему выложил, помощи попросил. «…Вес у тебя большой, командир. С шейхами, беками знаешься. Найди ты нам такого агу, чтоб над нами не измывался, изо рта последний кусок не вырывал, на жен, дочерей наших не зарился. Будем ему верными рабами». На том и кончил свое письмо.
Увидел нас Джано в Карга Дюзю — остолбенел. Поведал я ему про то, что с нашим домом сделали, понурился старик, затеребил свою бороду, про Сорика-оглу мы и не заикнулись, а он словно на лбу у нас все прочел.
— Сколько же пакостей нам ждать от этого Сорика-оглу? — говорит.
— Думаешь, он этот разбой учинил?
— Сам Сорик-оглу рук марать не станет. Его дело — приказать. Я еще давеча смекнул: не зря он перед тобой хвостом вертел.
Сорвал я ружье со стены.
— Раз так, самое время проучить собаку.
Джано меня за руку поймал.
— Куда ты, сынок? Коли это его рук дело, он теперь начеку. Скорей вода в ручье заснет, чем он. Во все стороны лазутчиков с ружьями разослал. Мимо них и птице не пролететь. Ты уж повремени, остынь малость. Подлость не скроешь, рано или поздно — она всегда наружу выплывет!
— Верно говоришь, Джано. А что как Сорик-оглу и вовсе озвереет, почуяв, что нет ему отпора?
— Он-то думает: не раскусили мы его, все шито-крыто. Оно и к лучшему.
Повесил я ружье на стену.
— А какие вести о переселении? — спрашивает Джемо. — Ездил староста к Али-аге?
— Вчера проводили. Вот-вот обратно прибудет.
Приободрилась Джемо.
— И Мемо вчера командиру отписал: найди нам доброго агу.
— Как это «нам»? Вы тоже с нами собрались?
Кинулась Джемо отцу на грудь.
— Собрались, бабо! Потолковали давеча с Мемо и рассудили: пусть и у нас свои овцы будут, свои козы. Стадо вырастет — деньги у нас заведутся, пастбище арендуем. А там, глядишь, и Мемо агой станет.
Не удержался Джано, схватился за живот, загоготал, затрясся весь от хохота.
— Я-то ума не приложу, с чего это он за ружье хвататься стал! А он в богачи метит! Вон оно как!
Потом оборвал свой смех, к нам придвинулся.
— Чтоб агой стать, не скота надо поболе иметь, а оружия. Мало богатым быть, надобно еще богатство свое перед шейхами, перед беками силой отстоять. Коли нет при тебе дюжины молодцов с ружьями за плечами, с ножами за поясами, какой ты ага? И не след тебе, дочка, мужа с толку сбивать. Руки его к тонкой работе привыкли: зурну держать, колокольчики отливать. Не таким рукам в крови купаться. Или ты ждешь, чтобы он тебя одну в юрте бросил, а сам в горы потащился невинные души губить, жене золото копить?