Всплеснула Джемо руками.
— Что ты, бабо! О таком и помыслить страшно!
— А коли так, что ж ты подбиваешь его за богатством гнаться? Какой из него ага без разбоя? Глянь, карманы дырявые у твоего аги!
Тут я вмешался.
— А чем лучше рабом быть?
— Рабом-то быть — оно покойней. Ты погляди на людей: есть ли такие, чтобы сами от рабьей доли отказались? Нету. Ага и прибьет, ага и деньги отымет, и жену, ага и в грязь тебя втопчет, а все ж таки раб к нему тянется. С голодухи не помрешь — все горсть пшеницы даст. Разбойники нагрянут — он их от твоего жилья отвадит. И налоги казне уплатить, и жандармов, когда следует, кликнуть — это его дело. Хорош будешь для господина — он тебя и от армии избавит. Оно и выходит: нет аги — и не к кому тебе прислониться. Одного тебя живо заклюют, на клочки раздерут. Так и налетят, как воронье на падаль. Кто налетит-то? Да те же рабы, твои соседи, зачем далеко ходить! По приказу раб на все готов. Разденут да голышом по миру пустят.
— Нас в армии совсем иначе учили, — говорю. — «В Турецкой республике каждый гражданин рождается и живет свободным», — вот как! Раз так, что нам за рабство цепляться?
Джано не торопясь набил свой чубук табаком и говорит:
— Тот закон для османцев писан. Нам он не подходит. В наших краях свой закон: от раба родился — быть тебе рабом, от аги — быть тебе агой. Есть и такие, что родились в драной юрте, а в аги метят. Тогда собирай себе отряд, в горы подавайся, не видать тебе покою. Завел стадо, развел виноградник — считай, на своего агу зубы оскалил, такое не прощается. Утром проснешься — нету у тебя ни овец, ни коз, увели всех подчистую. Кто увел? Тут и спрашивать нечего. Ясно, ага, только не своими руками, а приказал кому следует. А сам он к тебе пожалует, станет тебя утешать, рабов своих при тебе распекать, хлыстом трясти. «Дармоеды! Чтоб мой хлеб вам поперек глотки встал! Твари безродные! Только глазами хлопаете. Этак и мой дом разграбят!» Под конец даст тебе горсть серебра да кусок сукна на кафтан[38]. Ты же ему в ножки поклонишься. С тем и уедет.
Раскурил Джано свой чубук и продолжал:
— Вон оно как оборачивается. Терпи, что всевышний посылает, другого пути нету.
— Отчего же тогда твои братья не хотят тут остаться, Сорику-оглу покориться?
Вздохнул Джано.
— Да видишь ли, мы, старики, в свое время шейху Махмуду служили. Как шейхи-беки знамя против Гази-паши подняли, шейх Сорик под это знамя встал. А мы их всех переловили да перевешали. Вот теперь сын Сорика и ждет, как зверь в засаде, подходящего случая, чтобы нас растерзать, за отца своего обиду выместить. Покуда мы ему не рабы, он перед нами хвостом вертит. А рабами его станем — залютует. Честь, совесть — такое ему неведомо. На любую пакость решится. Вот и надобен нам другой ага, от душегуба заслониться. Пронюхает Сорик-оглу, что ты командиру отписал да просишь его нам господина подыскать, еще пуще взбеленится. Тогда тебе в пору из дому с товаром не выезжать. На первом же повороте пристрелит.
— Как же джигиту честь свою защитить?
— Защищай честь, пока голова на плечах есть. Мертвым уже все едино, а живой о живом помышляет.
* * *
Воротился староста от Али-аги еле живой, голова обмотана. Увидел его Джано, бросился навстречу.
— Что с тобой? Кто тебя так отделал?
И я подскочил. Ссадили мы его с лошади, ухватили под руки с двух сторон, довели до мельницы, посадили на камень.
Джемо ему айрану вынесла. Отпил он глоток, заохал, застонал.
— На мне живого места нет. Дубьем колотили, все кости переломали…
Поняли мы из его рассказа, что Али-ага его принял ласково, а рабы его пронюхали, зачем он в их деревню наведался, устроили ему засаду у ручья да и избили дубинами до полусмерти. «Если, — говорят, — к нам под бок откочуете, пощады не ждите, всех до единого порешим. У нас самих травы, ячменя нехватка. А тут еще вы объедать нас вздумали! Нет уж, лучше вас прикончить, чем самим с голода подыхать». Ушли, а он остался у ручья в луже крови лежать. Тут бы ему и конец пришел, когда б сам Али-ага с дороги не приметил. Велел ага своим людям его к себе домой забрать, раны обмыть, перевязать. «Ты уж не взыщи, староста, — говорит, — что так обернулось. Мне и самому тошно. Видишь, времена не те. Сорик-оглу в силу вошел. Лапищи свои и к нашей деревне протягивает. Ты не думай, что я на попятную иду. Слово мое неизменно: боевым товарищам мой дом всегда открыт. Только Сорик-оглу вам и здесь покоя не даст. Взбаламутит моих крестьян, они вас всех перережут…»
Опять застонал староста, заохал:
— Не видать нам от них добра. Лучше здесь умереть в честном бою, чем там — позорной смертью.
Облетела всю деревню недобрая весть. Притих народ, пригорюнился. Ни смеха не слышно, ни разговору. И к работе ни у кого душа не лежит. Люди, как тени, по дворам без дела слоняются, по домам отсиживаются. Однако, как огонек под золой, теплилась еще в людях надежда, что староста им другого агу подберет. Я же все от командира письма ждал и поедом себя ел: уж не перепутал ли адрес случаем?
Как-то раз надумала Джемо на охоту меня снарядить, думы тяжкие мои разогнать, и сама со мной собралась.
Вот идем с ней по лесу, Джемо рта не закрывает, верещит без умолку. Что ни увидит: птицу, зверя, камень, источник, — на все у нее сказка готова, да так складно выходит, заслушаешься. Все больше про разлуку сказки сказывала: две птички не могут соединиться или два цветочка, а разлучают их или серый камень, или цепкий куст.
— Вот видишь, на ветке две птички сидят? Они всегда парой летают, не разлучаются. А были они когда-то шейховой дочкой и пастухом и любили друг друга крепко. Шейх был жадный, на деньги падкий. Попросил пастух за себя его дочку. Шейх и говорит: «Ты нищий раб. С какой стати мне за тебя дочку отдавать?» После подумал и притворился, что согласен. «Встань на вершину горы и птицей вниз слети. Коли слетишь — отдам за тебя дочь». А сам замыслил с пастухом поскорей разделаться. Пастух ему и отвечает: «Я-то слечу, но тебе меня больше не видать. И с дочкой своей простись». Не простой это был пастух, а всевышнего любимый раб. Молитву сотворил, встрепенулся, птицей обернулся и полетел вниз. Увидела девушка, что возлюбленный ее летит, и сама стала небо молить: «О всевышний! Заклинаю тебя могилой Хусейна[39], не разлучай нас с любимым, сделай и меня птицей». Только промолвила это, как сделалась птицей. И стали они летать вместе, а детки их и поныне парами летают.
Говорит она, а у меня перед глазами Сенем оживает. Открылась старая рана, заныло мое сердце. Джемо встрепенулась.
— Что с тобой, курбан? Отчего глаза затуманились?
— Да так, — говорю. — Вспомнил про тех, кто в пропасть кинулся, а птицей так и не стал.
— Да, таких у нас много. Вот и мама Кеви, тоже птицей хотела стать, да не стала. Больно тосковала она, когда Джано-бабо воевать уехал, а его все нет и нет. Так и погибла, не дождавшись его. Пойдем, я покажу тебе, где она погибла.
Взяла меня за руку, повела за собой. Поднялись мы в гору по течению ручья, миновали водопад. Смотрю: между крутых скал омут блестит.
— Вот сюда, в этот омут бросилась мама Кеви. На берегу ее шаровары нашли.
— А ты откуда знаешь, что бросилась?
— Заберись-ка наверх, погляди оттуда на омут.
Вскарабкались мы на скалу. Джемо схватила меня за руку.
— Ну, что видишь, курбан?
— А что там должно быть?
— А не примечаешь, вода красная, что коралл?
— Примечаю. Скалы в воде отражаются, вот она бурым и отливает.
Потемнели глаза у Джемо.
— Не от скал это. В любое время смотри — все на дне кораллы светятся. Знаешь, отчего так?
— Нет, откуда мне знать?
— Повстречала я тут однажды старика. Знал он маму Кеви. Он и сказал, что она в омут бросилась. «Сам я, — говорит, — этого не видал, но знаю точно, будто своими глазами видал. И знаю я это по цвету воды. Раньше вода в омуте чистая была как стекло. А с той поры, как мать твоя запропала, вода красная стала, потому как Кеви на шее коралловые бусы носила».