«Кто станет бороться с этим? — думал он. — Фабрика? С какой стати? Рабочие. Зачем? Рабство, свобода…»
Через дорогу в жарком вечернем мареве неподвижно висел флаг Конфедерации. «Да, он обвис, он потрепан — но не побежден, — подумал он. — Несгибаемость, вот что есть в его недвижности».
А потом он подумал, что флаг слишком уж неподвижен. Что ткань, предназначенная для грубой одежды, не дает флагу даже развернуться и приподняться. Не позволяет выглядеть «развивающимся стягом» — такое выражение пришло ему на ум.
Завтра по пути на работу он увидит тысячи таких флагов. На домах, на лацканах в виде значков, на машинах и, конечно, во время парада. И тогда он задумался о бизнесе, который кто-то построил на этих флагах. «Любой бизнес, — подумал он, — защищенный ханжеством, обречен на успех. — Он кивнул своим мыслям. — Флаги… похороны…» — Он стал подыскивать третий пример.
Рути убрала в буфет последние тарелки. Щелкнула задвижкой кладовой. Да, теперь она закончила. Сейчас он услышит ее шаги на лестнице в палисадник за домом, куда она всегда выходит отдышаться, закончив работу по дому.
А жена сейчас наверху. Сидит на кровати. Читает. Вот и ему пора подниматься. Сейчас он положит сигару в напольную пепельницу, чтобы она тихо дотлела, встанет с кресла и отправиться спать.
Завтра будет много работы. А мировые проблемы останутся. Но что есть такие проблемы, если не иная форма развлечения? Мы ничего не знаем о них. Мы говорим о них так, будто знаем, а сами просто сотрясаем воздух. Он вздохнул и нежно улыбнулся собственным глуповатым мыслям.
НОВЫЙ ДИВАН
В какой-то момент назрел вопрос о новом диване. Сначала он просто его игнорировал, потом делал вид, что не понимает намеков жены. Когда же она поставила вопрос ребром, он стал возражать и объяснять ей, что дом их весьма хорошо обставлен и удобен, что он даже роскошен по сравнению со средними статистическими показателями. Причем вне зависимости от времени и эпохи. А на настоящий момент, пожалуй, и вне зависимости от места.
Когда состоялся их первый разговор на эту тему, он одновременно и знал, и не знал, что победа останется за ней. Немного свыкнувшись с такой двойственностью положения, он объяснил ее себе следующим образом: «Хотя она неправа, необходимо, чтобы она все-таки иногда одерживала верх в разногласиях касательно определенных сторон нашей жизни. Ведь по большей части, когда речь идет о семейной жизни, она делает то, что скажу я. А равенство и здравый смысл — даже если исключить обычную человеческую привязанность — предполагают, что время от времени я должен признавать и исполнять и ее требования. И вообще, как это, наверное, обидно, — размышлял он, — не принимать участия именно в тех областях жизни, где можно стать победителем».
И тогда он напомнил себе, что следует проявлять снисходительность и находить в себе силы на то, чтобы действительно признать — а не притворяться, что признал — ее требования справедливыми.
«Разве она, со своей точки зрения, не принимает такие решения, чувствуя, что делает это ради нашего общего блага? — думал он. — Разумеется, это так. И в этом между нами нет разницы. Принимая такие решения, она стремится улучшить наш общий семейный быт».
И тогда он сказал ей, что да, она может по-новому оформить интерьер гостиной, и устыдился собственной обиды, когда она приняла его капитуляцию как должное и немедленно пустилась излагать подробные планы, явно свидетельствующие о том, что они не только были давно продуманы до мелочей, но и чуть ли не осуществлены на практике.
«Вот в чем моя задача, — думал он, — не „давать согласие“, нет, а признавать, что я даже не имею права одобрять или не одобрять ее намерения».
И все-таки ему пришлось побороться, чтобы пресечь мгновенно возникшее чувство гордости — гордости именно за те смирение и снисходительность, которых удалось добиться, привив себе убежденность, что жена вольна думать, будто ее право самостоятельно принимать решения касательно бытовых мелочей действительно важно.
«Да. Таков итог долгих размышлений, — думал он. И еще: — Так и должно быть. Она ведь просто женщина».
Но мысль о грядущих переменах все равно не давала ему покоя. И он сидел в своем кресле и смотрел на диван, старый удобный диван, на который он с таким удовольствием ложился по вечерам, вернувшись с работы, который так сладко баюкал его субботними вечерами, когда он любил подремать с приятным осознанием окончания рабочей недели.
А потом он посмотрел как бы сквозь диван и увидел не его, а тот, который будет стоять тут через несколько дней. И почувствовал нетерпение. Старый диван, да и вся мебель в комнате и привычная обстановка стали казаться ему отжившими свой век. Ему захотелось, чтобы все переделки уже остались позади, но он никак не мог объяснить, откуда взялось это чувство.
«При попытке это анализировать, — думал он, — приходится признать, что в самой основе наших чувств лежит некая „первобытная“ потребность в одобрении общества».
Здесь он сделал пометку в блокноте: «Реклама должна обращаться (и в этом ее суть) к страху, который испытывает человек при мысли о возможном исключении из общества. Она должна одновременно пробуждать этот страх и предлагать решение для избавления от него».
Шапка на листке блокнота гласила: «Национальная карандашная компания. Атланта, штат Джорджия».
Произнося это слово, прокурор каждый раз словно смаковал его. «Как славно, — думал Франк, — что люди могут общаться подобным образом. Он не столько продлевает звучание этого слова, сколько намекает на его важность, подчеркивает ее модуляциями голоса, причем делает это так, что, разложи мы на составляющие элементы и изучи его ритм и произношение, мы ничего не обнаружим. Ибо научным путем такие нюансы обнаружить невозможно. Здесь есть особый дух», — думал Франк. Он вслушался, как обвинитель тянет свое: «…неправомерно для компании обосноваться на Юге и при этом продолжать именовать себя „национальной“».
Франк улыбнулся, пытаясь отнестись к ситуации с иронией.
«Вот за это меня и повесят», — подумал он.
ТА САМАЯ СУББОТА
В воздухе стояла тяжелая летняя влажность, и вопрос о краске оставался открытым.
«Можно предположить, — думал он, — что такая влажность приведет к появлению плесени. Если сосредоточиться, это становится заметным. Выдает запах. Да, запах влажный и тяжелый, и, хотя не настолько, чтобы плесень уже появилась, нужно иметь смелость признать, что все к тому идет».
Влажность не причиняла ущерба, разве что оскорбляла его чувство порядка. И если уж придется расплачиваться за нее, то несколько позже, когда настанет дневная жара. «Ну что, — подумал он, — это утолит твою жажду справедливости? Ведь остались же в мире уголки, где дует освежающий ветерок».
С этими мыслями он сел завтракать.
Считалось, что ленты в пишущих машинках прослужат два или три месяца. Но на деле они служили дольше — не объясняется ли это повышенной влажностью?
«Что такое краска? — думал он. — Некое вещество, которое определенное время сохраняет полужидкое состояние, что позволяет переносить его с ленты на бумагу. Затем оно высыхает и становится твердым. И разве не могло быть так, что влажность в атмосфере этого города дольше сохраняла краситель в изначальном состоянии, и разве не могло быть так, что недостачи по смете в его компании отражали не отсутствие краски по истечении двух месяцев, а лишь высыхание краски и ленты, а следовательно, их увлажнение могло бы?..»
Он кивнул Розе, садившейся за стол. Попытался представить, как можно обновить ленты в пишущих машинках, заново увлажнив их. Каким образом это можно осуществить? Скажем, катушку с намотанной лентой погрузить в жидкость? Почему, интересно, эта картина не кажется ему столь привлекательной, как тоже воображаемая, но более сложная процедура, согласно которой лента разматывается на всю свою длину — кстати, на какую? («Какова она может быть? — думал он. — Сотня ярдов? Вряд ли. Пятьдесят? Нет, скорее двадцать…»)