Он шел и думал о христианском учении насчет верблюда и игольного ушка и о тех мучительных попытках, которые люди богатые предпринимали в стремлении обойти беспощадный приговор.
«Ну целое представление, — думал он. — Вот, к примеру, говорят, что в каком-то древнем городе, возможно, в Иерусалиме… впрочем, это, скорее всего, просто выдумка, так что пусть будет самое известное место, пусть будет Иерусалим… Так вот, в Иерусалиме были то ли ворота, то ли там была улочка под названием Игольное ушко, а значит… — Он шел и думал о человеческой глупости. — Себя не обманешь. Что такое в конце концов религия?»
И с этим вопросом был тесно связан вопрос о рубахе.
Носил он ее редко, а вот думал о ней часто.
Она висела на крючке у черного хода. Теплая шерстяная рубаха, которую он называл про себя «уличной» или «рабочей». Серая, в редкую светло-зеленую полоску. Рубаха для работы в саду.
Только он не работал в саду. Там работали Том или Ред, друзья («гражданские мужья», как он их про себя называл) Рути.
Эту рубаху он надевал раз пять в году, не больше. В редкие прохладные утра или вечера, когда хотел выйти в сад и выкурить сигару. В таких случаях он брал железный стул из тех, что стояли у черного хода, преодолевал тридцать пять ярдов, ставил его под виргинским дубом, а потом сидел там, курил и поздравлял себя с тем, что решился на такое чуть ли не богемное поведение.
Вылазки эти неизменно предварялись внутренним диалогом, в котором он вставал то на одну традиционную точку зрения, то на другую, а третий голос, «посредник», приводил их к общему согласию.
«Почему бы мне просто не посидеть на свежем воздухе, одевшись, что называется, кое-как, и там, вдали от любопытных глаз, не насладиться сигарой? И даже если меня заметят, что с того? Разве не видел я людей… — Здесь он в знак уважения к невидимым слушателям почтительно кивал головой, дабы те, упаси Бог, не восприняли последующие слова („моего круга“) как признак чванства. Сделав паузу, он продолжал: — …людей моего круга, которые в схожих обстоятельствах открыто пользовались подобной рабочей одеждой, а то и выказывали к ней явную симпатию? Разве не видел я таких людей, причем именно в саду, и довольно часто?»
Здесь внутренний голос, обычно игравший роль оппонента, замечал, что рабочую рубаху следует надевать для работы в саду. Ну и так далее.
Потом, как правило, вступал третий голос, напоминавший, что он на пути в кабинет, где хотел покурить, и он проследовал туда в превосходном настроении. А в превосходном настроении он пребывал по той причине, что ему был по душе его либерализм, позволявший наслаждаться философскими размышлениями, доступными лишь внутренне свободным людям.
А в те редкие случаи, когда он выходил посидеть под дубом, голос-оппонент неизменно превозносил его консерватизм, столь глубоко укорененный, что он мог позволить себе действовать уверенно и здраво, не обращая внимания на условности.
Надевал он эту рубаху редко, но преследовала она его круглый год: он обещал себе, что от нее избавится. Время от времени они с женой отбирали старые ненужные вещи и отдавали их прислуге. И он давно собирался отдать ей эту рубаху, чувствуя неловкость от того, что хранит вещь, которой так редко пользуется.
Но когда жена собирала старые вещи — а проделывала она это один-два раза в году, — он долго колебался перед тем, как положить в стопку эту рубаху. Долго спорил с собой, наконец, принимал решение отказаться от ненавистного предмета одежды. После чего, промаявшись весь день, возвращался к стопке, забирал рубаху и вешал ее на старое место — крючок у черного хода.
Мысль о данном и неисполненном обещании возвращалась к нему так часто, что как-то раз он предположил, что она вовсе не покидает его сознания, что в любой момент он одновременно занимается двумя вещами: каким-то текущим делом и самобичеванием по поводу собственной слабости, не позволяющей ему избавиться от старой рубахи.
«Она — воплощение всего, что я ненавижу в себе, — думал он. — Другой человек взял бы и сжег эту чертову рубаху, покончив с ней раз и навсегда».
Так же обстояло дело с диваном.
«Все мы прокляты, — думал он. — Наше проклятие — вещи. Те, у кого они есть, не жаждут их получить. Те, у кого они есть, к ним равнодушны. Они хотят заполучить еще больше, и при этом жаждут обрести свободу от этих вещей. Однако есть люди, — думал он, — которые еще хуже, чем я. Те вовсе не осознают этой закономерности. Они вообще живут как несчастные, слепые в своих желаниях животные».
ФЛАГ КОНФЕДЕРАЦИИ
Ветер подхватил воду, бьющую из поливочного шланга, подхватил на одно короткое мгновение, когда мальчик поднял его, и веером разметал по воздуху. Потом он снова опустил его. Что побудило мальчишку поднять шланг?
«Приступ восторга, конечно, — подумал Франк. — Какое чудо! Что за чудо — вода, бьющая из шланга».
А вот флаг был тяжелее. Легкий ветерок не шевелил его вовсе. Из какой материи он сшит, этот флаг? Из холста, почти наверняка. Не новый. Потрепанный. Сколько же ему лет?.. Он не мог вспомнить, когда его вывесили в первый раз. А потом? Вывешивали каждый год или все-таки нет? Звезды и полосы. Красный выцвел до странного бордового. «Это, конечно, от солнца», — решил он. А потом стал думать о других флагах.
«Просто лоскуты ткани, называемые боевыми символами. Если, — подумал он, — здесь уместно такое выражение».
Боевые знамена, которые появляются в День памяти конфедератов.
«Они теперь старики. Тут никуда не деться. Но гордые. Гордые, каким был и этот город. А правда, почему бы им не быть такими? — думал он. — Что плохого в традициях? Кто он такой, чтобы отрицать их?»
Да, рабство — это плохо. Но ведь война велась не только ради освобождения рабов. Да и вообще, имела ли она отношение к рабству? Неужели только евреи вели по этому поводу горячие споры? Похоже, остальной мир покорно смирился с общепринятой версией. Она и вошла в историю. А почему бы и нет? Придумали подходящую версию, отшлифовали — и двинулись дальше.
Но евреев, как утверждали сами евреи, страшно беспокоил этот вопрос, им пришлась по душе печальная ирония, которой отличались южане. Евреи — народ, который праздновал исход из Египта и всю мощь своего интеллекта расточал на такие занятия, как исследование причин и способов избавления от последствий рабства.
«Существовала экономическая зависимость, — говорил Моррис, — жестокая, включающая владение самим телом человека. А положение коммерсантов Юга было таково, что они оказались фактически порабощены северянами и не могли…»
Каждый год — это превратилось в семейную шутку — он начинал свою речь, и каждый год его прерывали добрым смехом, и он замолкал, показывая, что ценит столь приязненное отношение. Но при этом пожимал плечами, говоря: «Полагаю, моя точка зрения не лишена определенных достоинств, которые, возможно, в один прекрасный день вы сумеете разглядеть». И кто-нибудь обязательно замечал: «Вмешательство государства обычно некстати, если исключить случаи, когда оно нам необходимо, и тогда мы называем его актом гуманности», — или звучало что-то подобное, и ритуал этот разыгрывался ежегодно. Так они убеждали друг друга в том, что находятся у себя дома.
В конце концов, не в том ли цель любого ритуала? Зачем собираться на седер? Зачем вообще любые семейные застолья и собрания? Их главное достоинство — в свободе, с которой можно обсуждать все, что угодно, а помимо свободы, сверх свободы — в радости, которую несет ощущение, что они все здесь, по сути, едины, все свои, и игры в разногласия лишь подчеркивают эту общность.
Такие споры входили в их ритуал. У других были свои традиции, думал он, определяющие их самобытность, успокаивающие: ведь жестокости и зверства, которые внушали страх, существовали не в реальном мире, как они полагали, а лишь в головах. Ну кто станет бороться с такими традициями?
На кухне за его спиной позвякивала посуда. Убирались после ужина. Последние звуки дня.