— Ты чего, заболел, что ли? — полюбопытствовал Шохов. Он чувствовал некоторую вину за свою прошлую грубость, но извиняться не собирался.
— Нет. Я не заболел,— ответил Петруха тихо. Вздохнув, продолжал: — Ты извини, Григорий Афанасьич, я в этот дом не поеду. Ладно?
Петруха будто и не говорил, а спрашивал разрешения у Шохова.
Тот не сразу понял, о чем идет разговор.
— Как не поедешь? Когда не поедешь?
— Никогда,— произнес еще тише Петруха.
До Шохова дошел истинный смысл произнесенного, он все понял и ужаснулся: Петруха отказывался насовсем от дома!
— Ты подожди, подожди,— приструнил он мягонько и терпеливо, зная, что умеет уговаривать, а уж доброго, покладистого Петруху тем более сумеет уговорить.— Ты чего, обиделся, что ли?
— Нет, Григорий Афанасьич, я не обиделся.
Шохов поморщился от непривычного Петрухиного официального обращения.
— Обиделся! Что же, я не понимаю? Ну, прости! Прости! Под руку ведь говорил, ну я и вспылил, с кем не бывает.
— Не обиделся,— повторил Петруха.
— Так что же стряслось-то? — громко воскликнул Шохов.— Дом, что ли, плох? Может, лучше кто сделает?
Петруха помотал головой, все так же не глядя на Шохова.
— Дом, Григорий Афанасьич, хорош. Я такого дома никогда не построю. И никто не построит.
— Так какого рожна! — крикнул Шохов, но сдержался и тише, приструнивая себя, добавил: — Извини, но чего же ты хочешь? Денег? Их же все равно нет!
— Денег я сейчас не прошу,— сказал Петруха.— Будет, отдашь. Я вот подумал, Григорий Афанасьич, что помощи от меня было все равно мало. Да мне и в избушке неплохо. Честное слово. Только не надо на меня сердиться... Я не смогу жить в таком доме.
— В каком таком-то? — удивился Шохов, глядя впрямую на Петруху, искренне желая его понять.— Большом? Теплом? Высоком? Каком?
— Да нет,— морщась, пробормотал Петруха.— Не в этом дело. Я вообще говорю. Не привык я, понимаете. Усадьба, огород, сад, сарай... Вы же все это будете строить, да?
— Если буду, так буду. А может, и не буду.
— Ну вот. Я и понял... Такой огромный забор... Все это не мое. Мне и денег не жалко. Вы уж живите с женой, вам, наверное, тут хорошо будет.
— Подожди,— попросил Шохов, пытаясь заглянуть ему в лицо и чувствуя себя растерянным. У него даже голос изменился.— В заборе, что ли, все дело?
— Во всем. И в заборе тоже.
— Ну давай его сломаем к чертовой матери! — решил тут же Шохов.
— Не надо ломать, Григорий Афанасьич. Вы без него не сможете. Да и не в нем дело.
Шохов вздохнул и присел рядом с Петрухой. Тронул за плечо, что-то хотел сказать, но раздумал. Помолчав, произнес подавленно:
— Бросаешь меня? — И так как Петруха не отвечал, еще сказал: — В самый трудный момент, Петруха, бросаешь. А ведь вместе же мечтали, да? И осталось-то... всего ничего.
Тут Петруха подскочил и беспомощно руками потряс перед лицом Шохова:
— Не могу! Слово, что не могу! Три дня мучился, себя довел не знаю до чего...— И очень жалобно, моляще: — Не могу, Григорий Афанасьич, отпусти ты меня, пожалуйста.
Тут вроде Шохов и опомнился. Усмехнулся странно и махнул рукой.
— Ах, ну что, тебя силой держат? Но ведь от дома же отказываешься! От хорошего дома, в избе хочешь прожить? А ведь приличный дом — это, Петр Петрович (так-то тебе: тоже обращусь официально), для самосохранения, да, да! Ты за личность ратуешь, а какая же личность без стен и крыши, на виду у всех? А? Ты хочешь, чтобы люди к тебе не лезли, когда их не просят, так это только в нормальном дому может быть. И забор никому не помеха, если калитка существует. Забор дает возможность на своей земле постоять. Да нет, я понимаю, насколько она своя, условно, конечно, своя! Но ведь представь себе, как это получается: выйдешь после работы, а тут и грядочки, и деревца, и собачка твоя, и всякая мелкая живность, и даже воробьи... А ты здесь царь, ты король, президент, глава всему! И лишь поэтому ты полноценный человек, да, да! Тебя на работе придавят невзначай, по дороге нахамят, в магазине обругают... А в калиточку вошел, задвижкой лязгнул — и навсегда сам с собой. Никто не оскорбит, не обидит, не накричит и не тронет. Открой грудь, рубашку сними, пусть кожа, пусть легкие отдыхают. И сердечко потише, и нервы поглаже, и вот уже чувствуешь, что ты в человека восстанавливаешься! У нас поговорка была: в лесу человек лесеет, а в людях — людеет. А он и в хозяйстве, в доме, в участке своем людеет... Как же ты можешь после этого от него отказываться-то? Ведь не враг же ты себе?
— Да вы не сердитесь, Григорий Афанасьевич,— повторил Петруха.— Мне избы достаточно для себя, чтобы человеком быть. А в этом дому я могу и потеряться... Правда. Счастье — это умение довольствоваться малым...
— А дед? Дед Макар? — как за соломинку ухватился Шохов за последний, вовсе немалый, как ему казалось, довод.— Он-то ведь ждал избы?
Пожалуй, впервые Петруха посмотрел в лицо Шохову, и взгляд его был чист.
— Да, я знаю. Я его подвел, конечно. Но мы придумаем. А пока мы вместе поживем. Он хороший человек.
— Я так и понял! — ранено вскрикнул Шохов.— Я так и понял, что вы оба против меня будете!
— Да нет, Григорий Афанасьевич, дед Макар к вам зла не имеет. Но мы... мы и правда в чем-то похожи. Даже электронная машинка показала, что у нас в биоритмах духовного совпадения почти сто процентов.
— Машинка? Машинка? — закричал разозлясь Шохов.— А насчет меня что же твоя дурацкая машинка сказала? Ты ведь рассчитал, да?
— Нет,— сказал Петруха виновато.— Я вашего дня рождения не знаю.
— Но все равно...
Он не стал прощаться с Петрухой, а залез на чердак, под самые стропила, и стал стучать топором. Петруха до избы дошел и спать лег, но не спалось ему. Почти до рассвета он слышал этот ровный одинокий стук.
На другой день после ухода Петрухи свалился Шохов. Как подкосило его. Может, он той холодной ночью застудился, ветер был. А может, перетрудился да и перенервничал.
С утра занемог, но пытался себя пересилить и распорядка обычного не стал нарушать. Кой-какие дела по дому сделал и на работу сходил, а вечером строительством занимался. Но без охоты работал, по инерции, а ужинать и вовсе не стал.
Ночью спалось плохо, думалось о смерти. Вдруг захотелось Тамаре Ивановне письмо ласковое написать. О своей любви к ней, что сильно истосковался по ней, по семье, устал жить один. Человек он вроде семейный, а всю жизнь как сам по себе. Забыл уж, как бывает, чтобы дома кто-то суп сварил, майку, носки постирал, да и утешил, когда в расстройстве нервы и все валится из рук.
А ночью приснилась ему Тамара Ивановна, будто она, веселая, танцует современный танец. Он тоже захотел с ней танцевать, но не выходило почему-то, все никак в ритм попасть не мог и немного тушевался. Напрасно он силился подладиться, стал нервничать, нехорошие мысли полезли в голову. Захотелось испортить ей этот не в меру веселый танец. «Ты мое письмо получила?» — спросил он жену с неприязнью. «Получила, но не прочла»,— отвечала Тамара Ивановна, все так же улыбаясь, никак не желая остановиться. «Так прочти! — крикнул он.— Мне же плохо! Мне совсем худо! Или ты ослепла да оглохла от своего дурацкого танца!»
Проснулся он от собственного голоса. Светила луна в проем окна, и было тихо. Так тихо, будто омертвело вокруг. Сердце сжалось у него от страха. Чтобы не слышать этой тишины, он поднялся, нарочито громко шаркая ногами, пошел на улицу и напился из бачка, звякая цепью. Это был тот самый бачок с кружкой на цепи, подобранный на свалке. Попил и сел на приступку, поглядывая через верх забора на темнеющую в лунном неясном свете избушку. Вдруг подумалось, что еще можно пойти сейчас туда, разбудить Петруху и попробовать помириться с ним. Потом развести в печке огонь и посидеть, как зимой сидели, когда было им хорошо. Что же произошло, что разбежались они? Неужели шоховский забор напугал Петруху?
Но Шохов знает, что прав-то он, когда поставил этот забор чертов, заслонившись от чужих глаз и рук. Не пришло время, когда можно всем и все доверить. Это и Петруха понять в силах. Как не пришло время только отдавать, ничего не требуя взамен.