Люди после Галины Андреевны в голос, скопом все заговорили, и в репликах можно было услышать чутким ухом, что все они не защищены, ничем и никем, и нет у них в запасе ничего, что бы могло служить поддержкой, кроме слов Шохова:
— Куда же мы пойдем, у нас дети!
— Мы продали все, когда ехали сюда.
— Я занимала деньги на времянку, а еще не расплатилась...
— А мы... Мы ждем ребенка!
— У меня мама больна. Она не вынесет такого потрясения!
— А мы корову купили.
— Я на пенсии, кому я нужен? Я никому не нужен, пусть дадут мне спокойно дожить здесь.
— Меня привез муж, а сам уехал. Я даже работы не имею. Я совсем одна, понимаете? Я одна! У меня грудной ребенок!
Все говорили, и все смотрели на Шохова. А он вдруг подумал, что он каким-то образом отвечает за этих людей, хоть они и не скажут этого вслух и, может, и не подумают даже, что он виноват перед ними. А ведь он поселился здесь, и тем положил начало поселку, и дал повод для такого поселения. Конечно, они могли бы и без него поселиться, кто их в конце концов заставлял? Каждый за себя ответчик. Каждый поселился здесь потому, что не мог поселиться в другом месте. И не в Шохове причина... И все-таки он их привел сюда. Не он бы, может, они уехали бы, может, пристроились в городе, жили в тесноте или в общежитиях, но они бы не потерпели этого крушения, уж точно. Что означает дать человеку построить свое жилье, а потом сказать, что оно невозможно? Это ведь еще хуже, потому что породило надежду, которая будет убита в зародыше!
Значит, и Шохов виноват? Косвенно да. И никому нет дела, что он сам переживает тоже крушение. Каждый сейчас печется о себе и смотрит на Шохова как на помощь, как на защиту, как на надежду сохранить свое жилье...
Исподлобья, корябисто рассматривал он людей и слушал их голоса. Его глубокий затаенный взгляд выдавал только крайнюю озабоченность, но и, пожалуй, решимость. Острая упрямая складочка на переносице усиливала это впечатление.
— Мы ждем ребенка! — вторично и еще отчаяннее повторили Коля-Поля.
Когда замолкли, он вздохнул и поднялся. Глядя в лица этих людей, ловя их глаза, сказал то, что думал сейчас, что он лично верит, что никогда их не снесут. Причин много. Но он и не помнит, чтобы где-нибудь в таком случае сносили. Но не надо шуметь и возбуждать других. Надо жить, как жили, и строить, и строиться. Вот и все, что он думает. А в остальном он такой же, как и они, и у него нет никаких запасов и заделов, как нет места для отступления. Все же видят, чего он тут понагородил?
Шохов был искренен, ему поверили. Тон разговора поутих, некоторые стали уходить. А те, что остались, продолжали как бы по инерции обсуждать свои домашние дела, свои насущные проблемы. У кого водой погреб залило, а у кого холодильник не тянет, потому что вечером все включают телевизоры, а проводка-то одна на всех, да и та почти незаконная. И все в том же роде.
Кто-то из чересчур любопытных углядел у Шохова муравейник посреди огорода и конечно же поинтересовался, зачем он развел муравьев возле дома, они вроде бы кусаются.
— Муравьишки тараканов гоняют,— сказал Шохов с неожиданной детской улыбкой. Напряжение спало, ему стало легче разговаривать.
— А голуби? Голуби для чего?
Шохов снова усмехнулся:
— Нет, я не увлекаюсь голубями. Но у нас в деревне было поверье, что дом, где они живут, не сгорит от пожара.
— Практичный вы человек,— сказал дед Макар, поднимаясь и откланиваясь.
Скоро все разошлись.
Шохов остался один в пустом своем дворе. Он сел на скамейку, на которой только что сидели люди, и посмотрел туда, где прежде был он сам. Он будто бы рассматривал самого себя со стороны, вслушиваясь в собственный убежденный голос, вглядываясь в свои честные голубые глаза.
Он словно сам искал у себя защиты, сам утешался собственными словами и собственным убеждением. Как выяснилось, у него самого, кроме его самого, не было ничего в запасе. Люди верили ему, а он верил лишь себе, а это было гораздо тяжелее. И что будет, если усомнится он?
Теперь, со стороны, он смог по памяти рассмотреть и получше тех, кто приходил. Въедливого дядю Федю; затаенное и почти страдающее лицо Галины Андреевны; ощеренного в странной, вызывающей улыбке деда Макара, и эта его последняя, брошенная реплика насчет практичности. Все, мол, у вас, Григорий Афанасьевич, целесообразно в доме, даже голуби, даже муравьишки крохотные для дела, а не для души приспособлены. Практичный вы человек, Григорий Афанасьевич. Счастливенько оставаться!
И Самохин, шумный и бестолковый Самохин, вел себя нынче неестественно тихо. Болтливая Нелька хоть между делом трепалась, а он сидел как министр на званом обеде, созерцательно сидел, ни слова не произнес. Отчего бы это? Или справедливы слухи, что он провернул свое дельце с квартирой и не сегодня завтра рванет в Зяб? Нужно бы через ту же Нельку посильней копануть, она расколется. В ней ни одна новость больше пяти минут не держится... Так он решил.
О Петрухе он не хотел думать. Он уже знал, что Петруха не придет к нему в этот дом. Хоть пожар случись, хоть потоп, хоть что другое. Все равно не придет.
Шохов скинул новую голубую рубашку, брюки, надев более привычную рабочую одежду, пошел достраивать гараж. Жалко было терять выходной день.
По едва подсохшей тропке между, времянок возвращались к себе дед Макар и Галина Андреевна.
Дед по привычке шагал, не разбирая грязи, и, оборачиваясь назад, к собеседнице, продолжал начатый от дома Шохова разговор.
— Город — это не коробки для жилья, нет, многоуважаемая Галина Андреевна! Вы когда раскапываете древние поселения, что вы ищете? А? Вы могильники ищете! С них начинается, ими же и заканчивается цивилизация. А у нас на Зябе и кладбища своего еще нет. В деревню кого-то возили хоронить, и все пока. Это пока поезд, пароход, а не город! И традиция тут пока одна: куда-нибудь доехать.
— Так ведь эта традиция всю жизнь,— произнесла Галина Андреевна. Впрочем, поддерживала разговор она вяло, потому что настроение у нее, по-видимому, было нехорошим.
— Н-нет! Эх нет! Обжить, удобрить своими костями землю, чтобы на ней взросла доброта, культура, нравственность, ремесло... Благородство! Поколения нужны, понимаете, уважаемая? А коробки — они и есть коробки. Хоть неон повесь, хоть красным обклей, а людям это не в душу. Им скучно жить, когда... Вот вспомните, уважаемая Гавочка, вспомните наш поселочек на Ангаре. Кстати, вы нас прекрасно там кормили! Ваши отбивные, ваши пельмени я буду помнить до конца жизни!
Дед Макар остановился у своего домика и привычно спросил, задирая голову и взглядывая на Галину Андреевну через пенсне:
— Как насчет кофе? Правда, растворимый, я получил от друзей посылочку. Пишут, в Москве снова появился.
— Почему друзья? Почему не дочка? — спросила осторожно Галина Андреевна.
— Ну как же! Как же! Ниночка тоже пишет,— торопливо сказал дед, вдруг тушуясь и протирая грязным платочком пенсне.
— Пишет, чтобы ей прислали денег?
— Ах, ну зачем вы так, многоуважаемая... Зачем? Они нуждаются, я это знаю. У них и мебели нет.
— Значит, мебель просят? — в упор спросила Галина Андреевна.
— Нет, нет. Они ничего не просят. Я сам. Я сам, понимаете, хочу им помочь. Вы же с директором урса не в плохих отношениях, да?
— Не буду я для вашей Нины ничего доставать,— сказала ровно Галина Андреевна.— Если вам — пожалуйста. До свидания.
И она пошла, в красном плащике, без платка, очень стройная, изящная, даже со спины. В ней все было достойно — походка, манера разговаривать, держать голову, смотреть на собеседника, если даже она была категорична, как сейчас. И дед Макар вздохнул, поглядев ей вслед. Он-то знал, насколько она права.
Было ведь, когда дочь, точно взбесившись, кричала на него: «Выродок! Мамонт сибирский! Пролежал в вечной мерзлоте тыщу лет и хочешь, чтобы мы так жили? А мы не пещерные люди, чтобы на шкурах спать! Мы жить хотим, красиво одеваться, ходить в ресторан, принимать гостей. А ты... Ты посмотри на себя, до чего ты обтрепался, нам же стыдно показать тебя друзьям! Да! Да! Знакомьтесь, уважаемые коллеги, это наш папа, он электричество зажигал на Ангаре! И дозажигался... Зато есть машина, такая редкая, которая нас, как и все человечество, приведет к всемирному счастью! Папа! Продемонстрируй!»