Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Роль же Барклая (или Кутузова) была отдана в послевоенные годы Сталину, он был объявлен выдающимся полководцем всех времен и народов, отцом великой Победы благодаря десяти полководческим «ударам» в 1944 году — сразу после войны наша флюгерная пропаганда и тут же объявившиеся тоже державшие нос по ветру пуровские «историки» войны окрестили их сталинскими — враг и был разгромлен.

Когда после XX съезда пропагандистский пьедестал, на котором возвышалась фигура Сталина, потерпел основательный ущерб, на это символическое место был возведен маршал Жуков, он стал внедряться как единоличный творец Победы, почему-то таким образом отделяемый от других военачальников (Василевского, Рокоссовского, Черняховского), вольно или невольно противопоставленный им, хотя они по справедливости должны были бы стоять рядом. Но по давно сложившейся традиции широко распространенных общепринятых представлений, всячески поддерживаемых и питаемых бойкой пропагандой: спаситель Отечества должен быть один и непременно возвышаться над всеми, кто был рядом. Не об этом ли (имея в виду, конечно, не только войну) писал Булат Окуджава: «И все-таки жаль, что кумиры нам снятся по-прежнему, и мы до сих пор все холопами числим себя».

Но не забудем об «остервенении народа» из пушкинской формулы или «дубине народной войны», как выразил это в «Войне и мире» Толстой, — война была действительно народным противостоянием захватчикам и благодаря «остервенению народа» остановили гитлеровскую армию в пригородах Москвы, вынесли нечеловечески страшную блокаду Ленинграда, не сдали Сталинград. Об этом у того же Окуджавы: «Когда-нибудь мы вспомним это и не поверится самим, а нынче нам нужна одна победа, одна на всех, мы за ценой не постоим».

Десять лет назад Василь Быков дал интервью (хочу на всякий случай для ясности сказать: в русской, а не в белорусской печати — там бы тогда вряд ли напечатали), которое, видимо, вспоминая строки Твардовского, назвал «Горький привкус победы». Вот цитата из него: «Безусловно, мы любили родину и не щадили жизни для ее свободы. Но Сталин, вероятно, по собственному опыту знал, что как в мирной жизни, так и на войне принуждение — средство куда более эффективное, чем показной советский патриотизм… На том строилась вся детально разработанная система военного командования, политорганов, особых отделов, прокуратуры, штрафных рот и штурмовых батальонов — вся эта репрессивная структура периода войны, запрограммированная исключительно на принуждение.

Именно это обстоятельство объясняет печальный для войны парадокс, когда многие полки и дивизии месяцами бессмысленно атаковали одни и те же рубежи и высоты, клали возле них тысячи людей. Атаковать была установка сверху, и дело подчиненных было ее исполнять, не заботясь о результатах…»

Великая победа — действительно великая — имела очень горький привкус, это Быков точно сказал.

В войну хорошо ли, плохо ли — творили историю, не до объяснений с ней и о ней было. Проблема эта со всей остротой и драматизмом возникла сразу же после победы, когда с мучительным трудом «считать мы стали раны, товарищей считать». Тяжелые вопросы, суть которых — я возвращаюсь к тому, о чем говорил, — к цене победы, повисли в воздухе, требуя ответа. Отвечал Сталин на приеме в Кремле в честь командующих войсками Красной Армии 24 мая 1945 года. Немецкая армия была разгромлена, Германия капитулировала, и он уже не обращался, как 3 июля 1941 года к соотечественникам и защитникам Отечества с заискивающим «Братья и сестры!.. Друзья мои!..» — и стакан с нарзаном не дрожал в его руке. Тон был торжественно державным. И все-таки в его речи было одно место, которое могло выглядеть как «покаянный» ответ на те больные вопросы, что висели в воздухе. Он сказал: «У нашего правительства было немало ошибок, были у нас моменты отчаянного положения в 1941–1942 годах, когда наша армия отступала, покидала родные нам села и города Украины, Белоруссии, Молдавии, Ленинградской области, Прибалтики, Карело-Финской республики, покидала потому, что не было другого выхода. Иной народ мог бы сказать правительству: вы не оправдали наших ожиданий, уходите прочь, мы поставим другое правительство, которое заключит мир с Германией и обеспечит нам покой».

Но не надо обольщаться, в этом заявлении Сталина был еще один свойственный его иезуитской политической манере смысл (вспомним хотя бы написанную им в марте 1930 года в разгар коллективизации статью «Головокружение от успехов», которая выводила верховную власть из-под удара, переадресовывая ее вину за безобразия, творившиеся в стране, местным руководителям, или его активную поддержку пьесы Корнейчука «Фронт», в которой его ответственность за поражения в первый период войны, целиком перекладывалась на военачальников «первоконной», ворошиловской и буденновской кройки, совершенно не подготовленных к современной войне, к которым он прежде, как нынче говорят, «всю дорогу» благоволил, которые его стараниями не по уму и знаниям были вознесены в высшее армейское руководство). Нет, я не случайно взял в кавычки слово «покаянный». Выступление Сталина на самом деле содержало предостережение тем, кто вздумал бы заняться настоящим исследованием причин и обстоятельств пережитой народом трагедии, расплачивавшегося за политическую и военную несостоятельность руководителей страны. В этом была его главная суть, таким образом тут ставилась точка, дальше никто не имел права идти. Я не помню, чтобы оно и при жизни Сталина и в первое время после его смерти хоть однажды было процитировано. Тема закрывалась — решительно и бесповоротно. О цене победы не то что говорить, заикаться было нельзя. Мы, однако, этих слов об ошибках и просчетах руководителей страны, об отчаянном положении, в котором оказались из-за этого, не забыли, не могли забыть, потому что именно так оценивали то, что пришлось пережить…

Странные, больно задевавшие нас вещи стали происходить сразу же после Победы. Впрочем, сказав «после Победы», я не совсем прав, не совсем точен. Еще шли последние свирепые бои, когда 1 мая 1945 года Сталин уже стал внушать советским людям, что «наша социалистическая экономика укрепляется и растет, а хозяйство освобожденных областей, разграбленное и разрушенное немецкими захватчиками, успешно возрождается». На самом деле страна пришла к победе на последнем дыхании, разоренной, обезлюдевшей — почти полностью были скошены целые поколения, ужасные зияния бросались в глаза, куда ни глянешь, они были повсюду — в каждой деревне, в каждом школьном классе, в каждой семье. А возрождалось очень активно и целеустремленно и отношение к итогам только что окончившейся войны и к только-только наступающей мирной жизни, нищей и трудной, возрождалось то государственное самодовольство и самохвальство, которое было одной из причин наших катастроф в начале войны. Все громче стало звучать державинское «Гром победы, раздавайся, веселися, храбрый Росс!» А оснований в те дни для веселья было мало — разве что перестали на поле боя гибнуть люди…

Нет, я не хочу и в малой степени умалять значение победы над гитлеровской Германией и для нашей и для мировой истории. Когда на празднование шестидесятилетия открытия «второго фронта» нас позвали в качестве бедных родственников, это стыдно. Стыдно не для нас, а для наших тогдашних союзников, у которых, впрочем, что скрывать, есть и свой, и немалый, счет к нам — вспомним хотя бы наши дружеские отношения с немцами, когда их авиация нещадно бомбила Англию.

Похоже, что у Сталина не было никакого желания вспоминать войну. Сколько бы ни трубили тогда государственные фанфары о том, что он великий военачальник всех времен и народов, как бы ни возносили его беспримерный полководческий гений, сколько бы ни курили ему фимиам — все это, разумеется, по команде и сценариям вышколенных им пропагандистских и идеологических служб, — он не забыл пережитого страха и унижения, особенно в первый год войны. Смертельной угрозой висела тогда опасность военного поражения…

И вот еще что… Сталин, убравший к началу тридцатых годов из руководства страной и партией большинство потенциальных оппонентов, мало-мальски независимых людей, уничтоживший затем почти все высшее командование Красной Армии (кто-то подсчитал, что от пуль и снарядов фашистов генералов погибло втрое меньше, чем военных такого ранга в застенках НКВД), всесильный диктатор, автор сковавшего страну жуткого оцепенения, которое называют «тридцать седьмым годом», он давно привык ни с кем не считаться, не ценить ничьих заслуг и достоинств. Но, видимо, не забыл совершенно для него невыносимого чувства своей зависимости во время войны. Когда по-настоящему приперло, как в первой половине войны, ему пришлось с военачальниками считаться, с их знаниями, с их способностями, принимать во внимание их мнение, порой поступаться своим. К тому же многие из них выдвинулись в тяжелейших обстоятельствах поражений и отступления, в огне ожесточенных сражений показали, на что способны. Нет, разумеется, в большинстве случаев они выдвигались тогда не вопреки его воле. Но по его кадровым установкам, принятым в мирное время, большинству из них путь к столь высоким должностям был закрыт. В «премьеры» намечались другие, его «выдвиженцы», которые смотрели ему в рот, всегда рады были стараться и старались угадать его мысли и желания, им и в голову не могло прийти иметь свою, не совпадающую с его точку зрения. Говорит вождь и учитель: Германия на нас не нападет — значит так оно и будет, полагали они, надо ему верить, а не фактам. А война потребовала генералов, готовых брать на себя всю полноту ответственности за развернувшиеся в сложных, нередко катастрофических для нас обстоятельствах сражениях. Напомню, что будущие командующие фронтами Черняховский и Баграмян начинали войну полковниками, Рокоссовский, Василевский, Петров, Толбухин, Малиновский — генерал-майорами, а некоторым военачальникам, чьи имена гремели в войну — назову для примера того же Рокоссовского, Мерецкова, Горбатова, — пришлось до этого отведать тюремную баланду. Моему давнему приятелю — журналисту, с которым мы одно время вместе работали, пришлось, когда Рокоссовский вернулся из Польши после сталинской «командировки» туда, часто встречаться с маршалом. Он рассказал мне, что как-то спросил у маршала, что он думает о Сталине как военачальнике. Рокоссовский ответил коротко (похоже, он для себя давно знал ответ на этот вопрос): «До Сталинграда не понимал ничего, после Сталинграда начал советоваться…»

94
{"b":"543973","o":1}